Я только протяжно вздохнул. Все же странным был Тошиба парнем. Вроде умный, умный, но такие темы иной раз заворачивал…
— Знаешь, есть такая теория, — начал Тошиба, и я невольно скрипнул зубами. Вечно у него какие-нибудь теории. Якобы кто-то где-то сказал, написал или вывел… А я-то знал, что Тошиба сочиняет. Скорее всего, ничего и нигде не вычитывал, — все выдумал сам. Что называется, с чистого листа. Только ведь как к такому обычно другие относятся? Да никак. Вот и получается, что свои мысли — даже самые умные — проще выдавать за чужие теории. Чтобы весомее звучало, чтобы слушали да не перебивали. Я и сам иногда подобным макаром лапшу народу вешал. Потому и к россказням Тошибы относился терпимо.
— Короче, есть теория, — продолжал между тем этот сочинитель, — чем несчастнее человек в детстве, тем вероятнее, что в прошлой своей жизни он был хорошим и замечательным.
— Здрасьте, с чего бы это!
— Да потому что те, кто остались там без него, тоскуют и никак не могут забыть.
— Ну?
— Что ну, — он это, значит, чувствует. То есть он, может, и не помнит ничего и совсем другое вокруг себя видит, а ему все равно грустно. Потому что тот мир еще не оторван окончательно, он тянет в прошлое, понимаешь? Вроде пуповины.
— А этот, типа, не тянет?
— И этот тянет. И тут уж получается, кто кого.
— Тянитолкайство какое-то…
Мы замолчали. Надолго. Я думал о своем братике Антошке, о родителях, о друзьях, которые, скорее всего, больше меня не тянули. Очень уж много времени прошло-пролетело. Да и как скучать, если мозги сто раз почищены? А ведь это были мои родные люди. И все они теперь остались в том убежавшем мире — в мире, которого, по сути, уже не было. Как ни крути, лет тридцать уже прошло — практически два поколения, целая мини-эпоха. И мне теперь стукнуло даже не четырнадцать, а верный сороковник, если верить календарю. Или все-таки нет? Возраст ведь странная штука. Сплошная с ним путаница. Я почему-то не сомневался, что он уже при рождении у каждого свой собственный. Кто-то с первых минут щенок и младенец, а кто-то и старцем может сразу родиться. Думаю, и время смерти от этого зависит, кто, значит, и когда. Одни ведь время растягивают, другие убивают, — и опять получается, что биологически и событийно все проживают разный срок. Ну просто до жути разный.
Не зря, наверное в этом мире не читают книг. Хобот вон из-под полы всегда брошюры приносил, вслух читал и при этом на дверь косился. Еще и леталок этих не было, а он уже осторожничал. И про музыку всегда рассказывал интересное. Не Хобот ли, кстати, Тошибе флейту достал? Тоже мутная тема. Потому что… Ну, хотя бы потому, что и книги, и музыка с памятью человеческой что-то особенное вытворяют. Словно сковыривают какие-то слои, заставляют вспоминать то, что и помнить вроде не можешь. Как вот он играть научился так быстро? Может, припомнил что из ранешнего? И мы, слушая его, вспоминали, тоже вспоминали. Точно к каналу общему подключались. Что он там играл такое? «Аве Мария», кажется. Сначала Каччини, а потом Бетховена. И так было жутко, так хорошо. У меня слезы на глаза наворачивались, прятать лицо приходилось. Потому что ясно вдруг Антошку увидел. Опять почему-то далеко внизу. Я, значит, лечу над землей — и все выше-выше. Подо мной сосенки, березки, и братик мой бежит, скачет по траве. Кричит, руками машет, — на лице восторг, точно он сам меня запустил. Вроде змея воздушного или самолетика. А еще… Еще на отдалении парочка обнявшихся взрослых. И ясно, что это папа с мамой. Тоже смотрят, улыбаются. А я, дурак, только Антошку дразню, пируэты выписываю. Нет, чтобы взгляд туда бросить — повнимательнее да подольше. Чтобы впитать гигабайт-другой, закачать в нейронные архивы. Глядишь, сумел бы сейчас разглядеть. Глаза, губы, свет. От лиц ведь свет исходит…
Или уже не надо травить душу? Что-то там вспоминать. Но ведь дана нам зачем-то память! Не только ради цифр этих долбанных. Не ради информатики этой зачуханной! Иначе — зачем вообще все?
Гады! Я снова разозлился. Прямо волной кипящей окатило. Ведь все из-за них — из-за экспериментаторов этих айпированных! Из-за них я умер! Ведь умер, получается, разве не так? Пусть не меня они убили, а мой мир, но мне-то от этого не легче. Если уничтожить все, что тебе дорого, значит, и тебя уже вроде как нет. Остается этакий человек без позвоночника, без лица и без кожи. Человек без снов, а что может быть ужаснее — не жить хотя бы во снах…
Очнувшись, я вдруг понял, что Тошиба опять что-то рассказывает:
— …А еще исследователь такой был — Клив Бакстер. Так он за растениями наблюдал. И открыл, что они чувствуют боль, запоминают и даже умеют читать мысли.
— Да ты гонишь, — вяло отозвался я. Просто чтобы как-то реагировать на сказанное. Бакстер или не Бакстер — мне-то какое дело?
— Правда, правда! Он аппаратуру к ним специальную подключал и фиксировал малейшие изменения. И прикинь, злой человек подходил — растения излучали импульсы боли, а на доброго они чуть ли не мяукали-мурлыкали?
— Мяукали?