Тут надо сделать упор именно на нюансах, мельчайших поворотах мысли, совершенно невидимых человеку, который стоит хоть немного в стороне. Это примерно так, как бывает со старым таежным охотником, когда у него начинает портиться зрение. Глаз его еще достаточно верен, чтобы безошибочно сбить птицу на лету. И охотник-любитель, увидав выстрел старика, придет в восторг. Но свой брат, профессиональный охотник отметит, что стреляет старик не так, как прежде, – попадает то в крыло, то в грудь, а раньше всегда бил только в голову.
Для нашей же работы, если продолжить сравнение с охотником, требовалась еще бóльшая точность – попадать надо было не просто в голову, а, скажем, в правый глаз или даже того точнее – в зрачок. А Ренч этого уже не мог. Он мог развивать старые свои концепции, двигаться вперед по тропам, которые некогда сам проторил, но сделать еще один рывок, столь же мощный, как тот, который он совершил, когда вывел науку на «плацдарм Ренча», теперь было ему не по силам.
Еще через месяц, когда, покончив с источниками, я пришел к нему с предварительным наброском «лесного варианта», Ренч сам признал сложившуюся ситуацию. Одобрительно отозвавшись о моих рассуждениях, но ничего не добавив от себя, он заявил, что дальше мне, видимо, придется работать над темой одному. У него не хватает ни сил, ни времени, чтобы идти со мной нога в ногу, а быть обузой ему не хочется. Словом, он готов оставаться моим консультантом и советчиком, но не соавтором. В конце длинной своей речи Ренч сказал торжественно:
– Так мне велит чувство долга и совесть.
Он выдержал эффектную паузу, в течение которой я мучительно изобретал, что ему сказать. Ренч ждал, обливая меня грустным и в то же время каким-то просветленным взглядом. Видимо, он считал, что осчастливил меня, и был горд своим благородным поступком. Должно быть, в его воображении этот момент представало что-то вроде торжественной передачи факела одного поколения другому. Потому по раскладу ролей в ритуале от меня, наверное, требовались прочувствованные слова благодарности и клятвенное обещание – не жалеть сил и нести этот факел до последнего вздоха.
Конечно, можно было бы, выражаясь словами Маяковского, «ямбом подсюсюкнуть» ради удовольствия мэтра, но меня весь этот разговор возмутил фальшью и дурным вкусом. Ведь практически его признание ничего не меняло в сложившейся ситуации. Зачем надо было «отказываться от соавторства», если с самого начала он не выдал ни одной продуктивной идеи – не сделал ничего, кроме разве попыток вывести меня на традиционный путь, который в данном случае вел в тупик? Кому-кому, а уж Ренчу должно быть исчерпывающе ясно, что с первого шага я вел это исследование один. Какое уж тут особое благородство, к чему поминать «честь и совесть»? Если он пришел к однозначному выводу, что и дальше ничего толкового не сможет придумать, элементарная порядочность, да и забота о пользе дела должны были заставить его отойти в сторону. Так к чему же устраивать этот нелепый и насквозь лживый фарс? Зачем меня в него втягивать? Почему я, который, в отличие от него, уже столько времени, не разгибаясь, работаю, должен его теперь благодарить, должен играть роль растроганного мальчика? Я еще как-то мог бы понять его, если б здесь был кто-нибудь посторонний, – так сказать, работа на публику, – но мы-то были вдвоем. Кого же он всем этим хотел обмануть – меня или себя?
Пауза слишком затянулась и, эффектная поначалу, стала просто нелепой. Ренч не выдержал и спросил:
– Что же вы молчите? Я все-таки хотел бы знать ваше мнение.
Ироническая улыбка снова поползла по длинным губам – он, словно многоопытный суфлер, подсказывал мне забытые слова роли.
– А что мое мнение? Разве оно что-нибудь может изменить? – сказал я тускло.
Ренч, видимо, наконец уловил в моих словах тот подтекст, которого ждал – совсем иной, чем я в них вкладывал. Он обрадовался и стал подсказывать еще настырней:
– Ну, вы рады? Огорчены?
– Причем здесь эмоции, Марк Ефимович? – выпалил я, не скрывая раздражения.
Он осекся на мгновение, но тут же обрел прежний тон:
– А все же? Все же? Боитесь свалившейся ответственности? Или, может, горды?
Теперь он вел себя уже не как суфлер, а скорее как телевизионный комментатор, который, опасаясь, что расспрашиваемый им человек ляпнет со страху что-нибудь не то, спешит сам ответить за него на собственный вопрос. И этот его напор окончательно вывел меня из равновесия.
– Странный разговор, Марк Ефимович, – сказал я как можно спокойнее, – ей-богу странный. И, по-моему, никому не нужный – ни вам, ни мне. Я как работал, так и дальше буду работать. А ощутил ли ответственность, могу ли гордиться – это вам решать, когда закончу. Вот и все.
Он вперил в меня пристальный, изучающий взгляд:
– Вы или робот, Юрий Петрович, или большой хитрец.
Я почувствовал, как волна раздражения поднимается из глубин моего существа. Только этого еще не хватало – не услышав желанных банальностей, он будет читать мне мораль!
– Зачем же так суживать диапазон выбора? Тут возможна еще тысяча вариантов.