— Дядя Емельян, а почему, когда вы работаете, у вас полный рот гвоздей?
— Не гвозди это, а шпильки, — говорит Емельян Петрович. — Ты же не с плотником разговариваешь, а с мастером обувного дела. Понятно?
— Понятно, дядя Емельян. А почему?
— Потому, мил человек, что настоящая деревянная шпилька влажности требует. Сухая, та в ботинке не удержится, а влажная — будь здоров, не выскочит. Понятно?
У дяди Емельяна я любил больше всего выворотки выворачивать. Теперь их называют тапочки. А в те времена — выворотки, другого им названия не было. Шьёшь такие туфли на колодке. Некрасивые они: серые, обратная сторона кожи лохматая, корявая — жуть. С непривычки — тяжело. Бывало, щетиной палец наколешь и взвизгнешь:
— Ой!
— Что — ой?
— Накололся.
— Не беда: свои иголки для ежа не колки. Шей — не робей.
Я шью. Потом, как сошью, сниму колодку, выверну неизвестно что — сырьё какое-то, одно слово — полуфабрикат, заготовка. И вдруг — туфли. Готовые. Великолепные. Чуть только тряпкой протрёшь — заблестят. Сам их сделал. И сам же удивляюсь. И говорю — не подумайте, что от хвастовства — от неожиданности:
— Вот здорово!
— Подходяще, — говорит Емельян Петрович.
Вообще нет для него ничего дороже, чем о своей сапожницкой работе поговорить. Я всегда с ним этот разговор поддерживаю. К примеру, спрашиваю его:
— Дядя Емельян, достали вы сегодня хорошую щетину?
— Э, — махнёт он рукой, — не щетина, а кручина. Щетина, скажу я тебе, в нашем деле главное. Как смычок у скрипача. Шьёшь и поёшь. Идёт легко — не наколешься. Дратва, мил человек, при хорошей щетине сама стежок делает…
Вы-то и не знаете, должно быть, что такое сапожная щетина. Она вместо иголки служит. Щетину вплетают в дратву — в толстую такую сапожную нитку, — и она как бы становится острым концом этой дратвы. Это очень удобно. Я ведь многому научился у дяди Емельяна. Дратву вощить так, что она как струна делается. Сухой, корявый кусок кожи так отмочить и отбить потом молотком, что кожа эта затем ложится гладкой подмёткой, как приклеенная. Но больше всего я любил новый ботинок с колодки снимать.
Только надо вам знать, что у настоящего сапожника, или, как говорил дядя Емельян, башмачника, просто так ботинок на колодке не бывает. Прежде чем на колодку натягивать заготовку, башмачник пятку и носок чуть припудрит, только не пудрой, а таким белым скрипучим порошком — тальком.
И как же тогда здорово колодку эту вынимать. Туго сидит, а выскакивает как намыленная.
А всё — тальк этот.
Была заготовка как тряпица: куски кожи, гвозди, то есть шпильки, дратва. А получилось такое красивое, великолепное. И я тоже гладил такой упругий блестящий ботинок и говорил:
— Хорошо!
Хотя моего-то труда в нём было ни на грош. Сработал этот ботинок Емельян Петрович…
Вот он сейчас, я слышу, разговаривает с Ежиным.
Илья Григорьевич заворачивает пару ботинок и говорит:
— Это дорого.
Дядя Емельян молчит.
Ежин спрашивает:
— Может, дешевле возьмёте?
Емельян Петрович молчит.
— Что ж вы молчите? — кричит Ежин, и усы у него при этом топорщатся.
— Д-до свидания! — говорит дядя Емельян, чуть только заикнувшись.
— А деньги? — спрашивает Ежин.
— Коли так, денег не надо. Спасибо.
— Что значит «коли так»? За что спасибо?
— Если с торговлей, не нужно. Спасибо за ботинки. Хорошо получились. Приятно было шить. Кожа мягкая, и приклад хороший. Хорошо.
— Как хотите, — говорит Ежин, — дело хозяйское.
И уходит, не заплатив. Жмот!
Деньги! Не взял Емельян Петрович денег. Не вернул Ежина. А ведь дядя Емельян из-за денег чуть было не сел в тюрьму. Собственно говоря, угодить в тюрьму мог, скорее всего, Ежин. Вот как это было.
«СКОРО ВОЙНА КОНЧИТСЯ?»
В том году мы ещё носили колотушки. Это были такие сандалии из дерева. Каждая сандалия из двух кусков дерева, соединённых на сгибе маленьким кусочком кожи. Идёшь по улице и только слышишь: стук-стук, клац-клац, стук-стук.
Это было время слова «вместо». Вместо ботинок — колотушки. Вместо хлеба — лепёшки, замешанные на чёрной муке и перемолотой древесной коре. Вместо дров и угля — кизяки, прессованный и высушенный навоз, а то и кукурузные кочерыжки. Вместо электрической лампочки — коптилки. Такие коптилки были тогда во всех домах. Штука немудрая: фитилёк в маленькой баночке, наполненной лампадным маслом.
Как-то зимой я бежал в школу. Бежал не потому, что опаздывал, а чтобы согреться. В феврале дело было. Я заметил, что, если не поешь досыта, всегда холодно. Ну и одежда, надо сказать, тоже была у меня узковатая. Снизу коротко, а рукава наставлены и от этого как дудочки. Может быть, и от этого холодно было.
Пробежал я квартал, завернул за угол и чуть было не сшиб парнишку. Самого от земли еле видно, а ботинки большие, должно быть отцовские, и сам женским платком перевязан крест-накрест.
— Я тебя не ушиб? — спрашиваю.
— Не.