Эверса застрелил на подъезде к его собственному дому член Белого гражданского совета; Медгар нес в руках охапку футболок, которые он собирался раздавать на демонстрации на следующий день. На каждой был напечатан лозунг: «ДОЛОЙ ДЖИМА КРОУ». Больница, где он умер, тоже имела разделение по расовому признаку, и сначала его отказались принять, несмотря на то что он явно был при смерти и истекал кровью. Много лет назад друга его отца убили за то, что он разговаривал с белой женщиной. Его окровавленная одежда еще несколько месяцев висела на заборе, и Эверс говорил, что этот образ навсегда врезался в его память – страшный символ истинной сущности расизма.
Как и та смерть, убийство Эверса что-то разожгло внутри Симон, но худшее было еще впереди. Из-за репетиций перед гастролями она не смогла присоединиться к Маршу на Вашингтон 28 августа. Она смотрела прямую трансляцию по телевизору в своем большом доме в Маунт-Вернон, пригороде Нью-Йорка. Через восемнадцать дней она сидела одна в комнатке над гаражом и продолжала репетировать, когда услышала по радио о том, что четыре клановца заложили динамит в баптистской церкви на Шестнадцатой улице в Бирмингеме во время занятий воскресной школы. В результате взрыва погибли четыре девочки. В тот же день в городе произошло еще два убийства. Белый полицейский застрелил шестнадцатилетнего черного подростка: тот бросал камни в машину с белыми мужчинами, которые размахивали флагами конфедератов и швырялись бутылками, а потом двое белых мужчин на мотороллере, оклеенном символами Конфедерации, стащили тринадцатилетнего черного мальчишку с руля велосипеда его брата и застрелили. Флаг конфедератов – им же размахивали на марше в Шарлотсвилле – недавно снова воскресили в качестве символа оппозиции гражданским правам, если не активной ностальгии по временам рабовладельчества.
Эдди Мэй Коллинз, Синтия Уэсли, Кэрол Робертсон, Кэрол Дениз Макнэйр, Джонни Робинсон и Вирджил Уэйр – все мертвы, все – дети. Вот что ей пыталась втолковать Лоррейн. «Внезапно я осознала, – пишет она в мемуарах, – что значит быть черным в Америке 1963 года»[316]
. Она спустилась в гараж в состоянии транса, вне себя от ярости. Ее муж застал ее за попытками собрать самодельный пистолет. «Нина, ты не знаешь, что значит проливать кровь, – сказал он. – Всё, что у тебя есть, – это музыка»[317]. Через час она вернулась к нему с партитурой «Mississippi Goddam». Спев ее, она почувствовала, будто выпустила «десять пуль»[318] в бирмингемских душегубов.По мере вовлечения в активизм ее сценический образ стал меняться. Теперь она уже не была популярной эстрадной артисткой. Она стала борцом за свободу, а музыка – ее «политическим оружием»[319]
в борьбе за объединение, поддержку и просвещение ее народа. Движение вдохновляло ее. Было так много надежд, так много тем для обсуждения. Правда ли ненасильственное сопротивление – лучшая стратегия? Нужен ли сепаратизм? Каким должно стать общество будущего? Сама она склонялась скорее к философии Black Power, воинственным учениям Стокли Кармайкла и Хьюи Ньютона, чем к всепрощающему христианству Байарда Растина и NAACP. При встрече с Мартином Лютером Кингом она выпалила: «Я не за мирный протест!» – прежде чем он даже успел поздороваться. («Твое право, сестра», – ответил он[320].)Впервые с тех пор, как ее не приняли в Кёртисовский институт музыки, ее жизнь обрела смысл. В рядах активистов у нее появилось чувство собственного достоинства и цели, которых ей не хватало во взрослые годы. Песни о свободе, сказала она интервьюеру, «способны изменить мир… встряхнуть аудиторию, заставить ее увидеть, чему подвергается мой народ во всем мире»[321]
. Один из организаторов протестов, Вернон Джордан, спросил у нее в 1964 году, почему она не делает больше для движения за гражданские права, на что она отрезала: «Твою мать, яНа протяжении многих лет она думала о том, на что способна музыка, и пыталась понять этот странный обмен, который случался, когда она садилась за рояль и открывала рот. Некоторые ее треки несли в себе чистый катарсис, например кавер на «Pirate Jenny» из «Трехгрошовой оперы» Брехта, которая звучала всюду в Берлине в тот год, когда туда приехал Райх. Симон вкладывает всё, что она знает о невидимости и тяжелом труде, в партию девушки-служанки Дженни, начитывая зловещую фразу «I’m counting their heads as I’m making the beds» («Я считаю их головы, застилая кровати») – прелюдию к кровавому пиршеству возмездия.