Каждого заключенного держали в крошечной камере с жесткой деревянной кроватью и без санузла. В воздухе стояла вонь; кормили протухшей едой, от которой Уайльд страдал опасной для жизни диареей. Дни проходили в бесполезных, изнурительных, монотонных занятиях. Первые пять месяцев его приковывали к ступательному колесу на шесть часов в день, давая отдохнуть по пять минут после каждых двадцати минут мучительного карабканья по ступеням. Потом его заставляли щипать паклю, распутывая куски старой просмоленной веревки, до тех пор, пока его непривыкшие руки не покрывались трещинами и ранами. Когда он посмел перекинуться парой ободряющих слов с другим заключенным во дворе для упражнений, его на три дня посадили на хлеб и воду. Неудивительно, что полный отрыв от человеческого контакта подкашивал ментальное здоровье людей. Главным образом систему одиночного заключения перестали использовать именно потому, что в ее жестких условиях арестанты начинали сходить с ума.
Альтернатива оказалась не намного лучше. Впервые введенная в тюрьме Оборн в штате Нью-Йорк в 1818 году система молчания всё еще остается популярной в Америке и Европе; в частности, сохраняется ношение униформы и архитектурное решение тюрьмы в виде двух рядов камер по бокам от центрального коридора, из-за чего заключенные не видят друг друга. Арестанты жили в уединении и всё время проводили в тишине, как предписывал Говард, но работали «в коллективе»: производили товары для заработка тюрьмы, однако это не было формой реабилитации, как надеялся Говард, но исключительно наказанием. Выражаясь словами одного современника и сторонника системы, они жили под «непрестанным надзором»[213]
– униженные тела в серых униформах в полоску, шагающие в ногу, с опущенными глазами, всё время под страхом кнута.В 1825 году разразился публичный скандал, когда женщину, забеременевшую в одиночном заключении в Оборнской тюрьме, до смерти отстегал кнутом надзиратель. В результате судебного разбирательства Большое жюри запретило бичевание женщин и таким образом сделало первый шаг к разделению мужских и женских тюрем, за которое ратовал Говард. Но сложность борьбы с наказаниями, теснотой и убогими условиями заключалась в том, что многие не считали арестантов достойными человеческих прав. К началу двадцатого века реформаторы нащупали иной подход. Как борцы за сексуальное освобождение в 1920-х взяли на вооружение евгенику, чтобы найти общий язык с консерваторами, так тюремные реформаторы стали указывать на неэффективность наказания с точки зрения показателей рецидивизма. Что, если попробовать не зверски карать преступников, а попытаться перевоспитать их в добропорядочных граждан, экономически полезных для государства? Образование – вот, возможно, самый надежный способ покончить с преступностью.
Учреждение, где отбывал свой срок Райх, была образцом достижений нового реформаторства. Построенная в 1932 году, Льюисбергская тюрьма на тот момент стала самым современным и авторитетным исправительным учреждением и стандартом для американской системы на следующие сорок лет. Она располагалась на высоком берегу реки Саскуэханна, ее галереи и дворы, обсаженные деревьями, придавали ей немного зловещее сходство с пустынными картинами Жерико. На первый взгляд она похожа на монастырь или на маленький элитный колледж. Вскоре после ее открытия Федеральное бюро тюрем выпустило брошюру, где Льюисберг воспевался как образец нового видения исправительных учреждений; там присутствовал такой пассаж: «Работа без отдыха приводит к дурным мыслям, заговорам, извращениям и бунту среди заключенных. Без досуга даже нормальный человек становится мрачным, легковозбудимым и опасно раздражительным»[214]
.В число роскошных удобств, немыслимых в суровой картине современной тюрьмы, входили театр, бейсбольная площадка, десять комнат для занятий и библиотека. В последнюю определили работать Райха из-за болезни сердца; он брал с собой эссе Ральфа Уолдо Эмерсона и четырехтомную биографию Линкольна авторства Карла Сандберга и изучал их в своей камере. Если бы он поднял глаза, он бы увидел на потолке лепной рельеф в виде открытых книг, символизирующий освободительную мощь обучения, хотя, вероятно, не для человека, труд всей жизни которого только что сожгли у него на глазах.