Тогда мне больше всего хотелось убраться подальше. И от него, и от Си-Пойнта. Мой сэнсэй — наставник по карате — был полицейским. Он предложил мне записаться в полицейскую команду по карате. Я записался в полицию, потому что для этого надо было ехать в Преторию. Достаточно далеко. Там меня заметили и отобрали в телохранители. Я прослужил телохранителем десять лет. Один год охранял министра транспорта. После того как он вышел на пенсию, я восемь лет охранял белого министра сельского хозяйства. Последний год проработал с чернокожим министром образования.
Первый год… Министр транспорта был невероятным человеком. Он видел меня насквозь. Он всех видел насквозь. По-моему, он видел слишком много — и слишком остро чувствовал. Наверное, именно поэтому он и застрелился. Но тогда я часто думал: почему моим отцом не мог стать человек вроде него?
25
Я разговаривал с Эммой Леру четыре часа, а потом вошла доктор Элинор Тальярд и велела мне пойти поесть.
Я не рассказал Эмме о Моне.
Мне очень хотелось. Слова готовы были сорваться у меня с губ.
Как странно — освобождать чудовищ, запертых в мозгу. Это как лавина, как пересохшее русло после дождя. Сначала льется тонкая струйка, потом вода льется потоком, потом хлещет мощная струя, которая все смывает на своем пути.
Но, когда я дошел до Моны, силы вдруг иссякли, облака пересохли. Мона из Претории. Мона из Мукленёка. Полная женщина на четыре сантиметра выше меня. Я сидел рядом с Эммой и вспоминал «Хроники Моны». Я познакомился с ней летом 1987 года, через год после того, как стал телохранителем. Она работала в салоне-парикмахерской в Саннисайде, а мне нужно было подстричься. Она спросила:
— Почему бы вам немного не отрастить волосы?
— Не поможет, — ответил я.
Я сел в кресло, и она приложила расческу к ножницам и стала молча стричь меня. Я наблюдал за тем, как она работает. У нее были густые каштановые волосы и хорошенькое личико с румяными щеками. Кожа у нее была гладкая, здоровая. И фигура. Просторный халатик не скрывал роскошной груди и бедер. На безымянном пальце не было кольца.
Она отошла от моего кресла за феном. Ее сотрудница что-то сказала — я не слышал слов. Мона рассмеялась. Чудесный звук, музыкальный, ясный, неподдельный, он зарождался где-то в глубине ее души, и она постепенно сдавалась, уступала смеху. Я следил за ней и видел, как веселье постепенно завладевает ее телом, и потом она полностью отдается ему.
Когда она закончила стрижку, обмахнула меня и смыла волоски, я спросил, как ее зовут, и она ответила:
— Мона.
— Мона, можно в пятницу угостить вас пиццей?
— Кто вы такой?
— Меня зовут Леммер.
Она смотрела на меня две доли секунды, а потом сказала:
— Можно.
Я заехал за ней на ее квартиру на Бери-стрит, и мы поели на Эсселен-стрит. Ни я, ни она не были говорунами, но мы приятно провели время, знакомясь друг с другом. Мы оба были детьми большого города, единственными детьми в семье, которые так и не выросли.
Помню, она спросила:
— Ты так много ешь, почему же ты такой худой?
— Занимаюсь спортом.
— Каким?
— По утрам пятьдесят раз подтягиваюсь, делаю по пятьдесят отжиманий от пола и упражнений для брюшного пресса. То же самое по вечерам. И пробегаю пятьдесят километров в неделю.
— Зачем?
— Нужно для работы.
Она медленно покачала головой:
— Слава богу, что я парикмахерша!
Мне хотелось снова услышать, как она смеется. И более того: мне хотелось выжать из нее смех, хотелось стать причиной ее мелодии, потому что ее смех напоминал о счастье, довольстве, обо всем, что в мире хорошо и правильно.
В тот вечер я подвез ее домой, она пригласила меня зайти, и я остался — на целых девять лет. Мне пришлось потрудиться, чтобы заставить ее смеяться. Пришлось порыться в себе в поисках чувства юмора, оставить место для человека, который мог быть безрассудным, легкомысленным, готовым пошутить, подразнить, потому что смех Моны невозможно было запрограммировать. Он был неуловимым и непредсказуемым, как выигрышные номера в государственной лотерее. Но, когда я выигрывал, награда — видеть ее охваченной радостью — была велика.
Мона изменила меня, сама того не подозревая. Оказалось, во мне спрятано много всего. Если хочешь стать веселым и легкомысленным, приходится выкинуть за борт злобу и гневливость. И тогда ты путешествуешь налегке. И тебе легко.
Я научился у нее и другому. Мона бодро и смиренно принимала собственные слабости. Она учила меня, что слезами горю не поможешь, что мы такие, какие есть, и что нет смысла это скрывать. Но усвоить ее уроки я сумел лишь много позже. Наши с ней отношения были легкими. Она ничего не требовала, жила одним днем. Если я предупреждал, что три-четыре дня буду в отъезде с министром, она совершенно искренне отвечала:
— Я буду по тебе скучать.