Этот случай оказался последней каплей, которой не доставало моей решимости порвать замкнутый круг. Жить, ничего не меняя, дальше было невозможно. Я предпринял необходимые шаги и после некоторых хлопот, полезных для меня хотя бы тем, что позволяли отвлечься и ни о чем другом не думать, оформил по не вполне подлинным документам выезд в Германию. В России меня больше ничто не удерживало.
6
В Германии «болезнь Некрича» пошла у меня на спад. Сама по себе перемена обстановки сыграла, возможно, решающую роль. В московской атмосфере, очевидно, присутствовало что-то способствующее развитию болезни, она была вся заражена вирусом Некрича. В Германии же, среди честных немецких вещей, не норовящих обернуться декорациями, как в некричевой квартире, и не претендующих на то, чтобы представлять эпоху, как у Лепнинского, я сразу пошел на поправку. Улучшение началось, возможно, еще в Москве – метропера, как я понял задним числом, была кризисом болезни, ее высшей и переломной фазой, – но по-настоящему почувствовал я его уже после пересечения границы с первой порцией Bratwurst mit Kohl,[1]
запитой рюмкой Jägermeister'a. Случались, конечно, и рецидивы, когда, например, зачитавшись какой-нибудь книгой у прилавка книжного магазина, я не мог, оторвав от нее глаза, понять, как здесь очутился и что делаю в этой незнакомой мне стране среди совершенно чужих людей.Но замешательство продолжалось, как правило, не больше минуты.
Очень помогала в борьбе с «болезнью Некрича» работа над начатой в Москве рукописью. Благодаря ей вопрос о том, сколько ложек сахара класть в чай или, может быть, положить вместо сахара масло и соль, как калмыки, меня больше не мучил, потому что, садясь за нее по утрам, я получал себя готовым вместе со всеми своими вкусами из уже написанных страниц. Лишние вопросы отпадали сами собой.
Местом жительства из предложенных мне в посольстве вариантов в память о Некриче я выбрал Мюнхен. Мне понравилась провинциальная роскошь его модерна, помпезность Леопольдштрассе, английский сад, студенческий Швабинг, мосты через Изар с грудастыми каменными бабами, а всего больше – бесчисленные бирштубе, биргартены и кнайпе. Слушая в кафе разговор за соседним столиком двух немцев – один в бакенбардах, другой в круглых битловских очках, – обсуждающих за кофе со сливками политическую ситуацию где-нибудь в Алжире или Конго, я думал, стыдясь своей аполитичности: «Это и есть Европа».
В первую же неделю я наткнулся на улице на бывшего однокурсника, с которым не виделся лет десять. Я сказал ему, как, мол, странно, ни разу за много лет не пересечься в Москве, чтобы встретиться за границей. «Ничего удивительного, здесь все русские рано или поздно встречаются, – ответил он, – как на том свете».
С его помощью мне удалось снять сравнительно недорогую комнату недалеко от центра. С соседом мне, правда, не повезло: он учился в музыкальной школе и то и дело с чисто немецким упорством принимался терзать свою скрипку, мешая мне работать. Но и здесь нашелся выход: я обнаружил неподалеку русское кафе, открытое семейной парой из Петербурга, где днем было всегда пусто, и стал уходить писать туда. Эмигранты начинали собираться только к вечеру, а по-настоящему людно там бывало лишь по выходным и в пятницу, мне рассказывали, что в эти дни выступают даже специально приглашенные музыканты, но с меня хватало соседской музыки, и в выходные я в кафе не появлялся. Отношения с хозяевами заведения сложились так хорошо, что они то и дело пытались угостить меня пивом за свой счет. Когда у меня не хватало силы воли отказаться и вместо обычной кружки я выпивал две или три, на страницах рукописи среди реальных лиц возникал маленький Некрич в армячке и лаптях, или его покойная бабушка, или они вместе. Как-то с пьяных глаз я чуть было не ввел в повествование даже дедушку Некрича, но, протрезвев, не смог разобрать написанного и вынужден был все перечеркнуть.
Иногда, особенно когда дело доходило до эпизодов, связанных с Ириной, я, вместо того чтобы писать, целыми часами глядел в окно кафе, вспоминая ее. Поверх немецкой улицы с велосипедистами и машинами я видел нашу первую встречу в вагоне метро, когда, уже прижатый к ней, не решался ее узнать, движение, которым она, стиснутая со всех сторон, откидывала волосы с глаз, страх одиночества на ее лице, когда мы растерялись в толпе… В такие дни мне, как правило, не удавалось написать ни строчки, зато напивался я так, что едва находил дорогу домой.
Ирина показывает мне кофту и бусы на некричевой квартире, снег в окне у нее за спиной… задев локтем дверную ручку, бьет в отместку ногой мою дверь… подняв голую руку, разглядывает браслет старухи костюмерши… Затяжной немецкий дождь за окнами кафе. Велосипедисты проезжают в непромокаемых накидках, мокрые красные руки на руле… Охота им колесить в такой ливень… Еще одно темное, пожалуйста…