— В Мурманск. На четыре дня. Я дам телеграмму, пусть мама прилетит.
— Не надо. За четыре дня ничего не случится.
— А вдруг?
— Ты мне ничем не сможешь помочь, ты же не акушерка.
— Буду писать длинные письма.
— Но я их получу только после твоего возвращения.
— А телеграммы?
— Пожалуйста, не надо! Терпеть не могу телеграмм.
— Ложись в постель, тебе нельзя долго стоять на ногах.
— Еще немножко.
— А если я вернусь, а тебя в этой палате уже не будет?
— Тогда я буду чуть-чуть подальше. Следующее окно. Но лучше сперва позвони в ординаторскую.
— Если я опоздаю, ты не волнуйся. Знаешь, самолет… Нелетная погода, и торчи в каком-нибудь аэропорту. Я все-таки дам знать маме.
— Не надо. Я не буду волноваться. До встречи, целую!
— Два раза!
— Ладно. Два раза.
Трогательные разговоры.
Однажды, когда Вася в очередной раз приволок «адмиральские» свертки с провизией, соседка по палате пошутила: мол, может, Вася и ребенка Ирочке вместо начальника сделал? Долго потом никто с этой женщиной не разговаривал, да и сама она ходила сконфуженная.
Через три дня в Мурманск полетела телеграмма с известием, что у Ирочки родился сын. Ответ был такой длины, что его подклеивали на нескольких бланках. Если бы Геннадий Павлович одержал победу в большом морском сражении, вряд ли бы он радовался больше. Сын был его Гангутом.
Под утро ветер с радостным воем отодрал от крыши кусок черепицы. Всю ночь напролет бесновался, пытаясь зацепиться за что-нибудь своими когтями, но крыша благодаря почти что отвесному скату не поддавалась, и вот наконец-то ему посчастливилось, и он с громыханьем погнал свой трофей по черепичным ребрам, чтобы шмякнуть его о бетонную плиту тротуара.
Зайга встала, не включая свет. В одной ночной рубашке она стояла у окна, вглядываясь в слабеющую тьму. На фоне неба скорее угадывались, чем виднелись раскачиваемые ветром верхушки сосен. Ночь прошла, она ни на миг не сомкнула глаз.
Ей привиделся рассвет у моря, накатывающие на берег громадные белопенные валы.
И снова — он. Сгинь, Райво Камбернаус, проклятый! Хочешь, на колени перед тобой стану, только оставь меня! Сгинь! Я давно все забыла! Ты мне ничего не должен! Прошу тебя, уйди! Прочь, прочь!
Она вдруг что-то вспомнила и спустилась в гостиную. Странно, в камине под пеплом еще тлели два уголька, как настороженные глаза притаившегося зверя.
Ощупью Зайга добралась до выключателя, и люстра вспыхнула белым ослепительным светом.
Она выдвинула средний ящик буфета, где хранилось столовое серебро старой Кугуры и тупоконечные нержавеющие английские ножи с черенками из слоновой кости, нашарила в глубине и достала крупноформатный конверт.
Она выкладывала из конверта записки, фотографии, газетные вырезки, рассматривала их, комкала и бросала на тлеющие уголья. Год любви с Райво. Нацарапанные наспех записки, которые он оставлял у дежурной по общежитию, когда переносилось свидание; несколько писем Зайге, адресованных в колхоз, куда ее посылали на уборку урожая, или в родной городишко, откуда она под любым предлогом мчалась назад, в Ригу; газетные вырезки разного формата — она собирала все, что писали о Райво и его команде; любительские и профессиональные фотографии, сделанные во время соревнований и после.
Бумага не хотела загораться, и ее пришлось поджечь спичкой.
Все растаяло в дыму быстро и бесследно.
Зайга поднялась к себе в спальню и мгновенно уснула.
Глава седьмая
После полудня Виктора Вазова-Войского в закрытом фургоне доставили в следственный изолятор. Успели отвезти и в баню, где он встретил Хулиганчика, который с видимым удовольствием тер себе живот горстью мелкой древесной стружки. Его вместе с остальными сокамерниками привели сюда заблаговременно, а Виктора и еще двоих поторапливали — всех надлежало помыть и остричь до того, как послезавтра их определят на жительство более продолжительное.
Хулиганчика жалели все, потому что никто, в том числе и он сам, не понимал, как ему удается снова и снова попадать за решетку. Тюремные стены видели и просто хулиганов, и настоящих башибузуков, но среди них, пожалуй, не было ни одного, кто сидел бы за хулиганство шестой раз подряд. К тому же этот несчастный по натуре своей был самым что ни на есть сонным флегматиком.