Гэбриел Гейл молчал, ибо он всегда мыслил образами. Ясно, как в видении, созерцал он кишащее чудищами море. Но в беседу вступил еще один гость – студент-богослов по имени Саймон, обломок теологических увлечений хозяина, худой, темноволосый, молчаливый, с каким-то диковатым взором. Из осторожности или из гордости он предоставил право спора склонному к спорам поэту; но сейчас заговорил.
– Неужели они поклоняются акуле? – спросил он. – Какая ограниченная вера!
– Вера! – гневно повторил Бун. – Что вы о ней знаете? Вы протягиваете руку, сэр Оуэн дает деньги, и вы строите молельню, где старый краснобай проповедует старым девам. Вот мои дикари, те веру знают. Они приносят ей в жертву животных, детей, жизнь. Вы бы позеленели от страха, если бы хоть краем глаза увидели их веру. Это – не рыба в море, а море, где живет рыба. Они обитают в вере, словно в синей туче или в зеленой воде.
Все повернулись к нему. Лицо его было еще значительней, чем слова. Сад, раскинувшийся под сенью меловой горы, окутывали сумерки, но последние лучи золотили зелень газона и переливались на фоне моря, сине-лилового вдали, бледно-зеленого поближе. У горизонта проползла большая странная туча, и лохматый человек в широкополой шляпе воздел к ней руки.
– Я знаю край, – воскликнул он, – где тень этой тучи назвали бы тенью акулы, и тысячи людей пали бы ниц, готовые к посту, борьбе и смерти! Видите темный плавник, подобный вершине горы? А вы обсуждаете акулу, как удачный удар в гольфе. Один готов ее резать, как пирог, другой – рад, что какой-то Ягве снизойдет и погладит ее, как кролика.
– Ну, ну, – нервно вмешался сэр Оуэн, – зачем кощунствовать!
Бун покосился на него грозным глазом, именно глазом, ибо одно его око расширилось и сверкало, как у циклопа. Он властно выпрямился, черный на пылающем зеленом фоне, и всем показалось, что они слышат, как бушует его борода.
– Берегитесь! – возопил он. – Это вы кощунствуете!
И, прежде чем кто-нибудь шевельнулся, зашагал прочь от дома, черный на фоне золота. Шагал он так решительно, что все на миг испугались, как бы он единым духом не взлетел на вершину; но он вышел в калитку, взошел на холм по склону и спустился по тропинке в рыбачью деревню.
Сэр Оуэн стряхнул оцепенение, словно короткую дремоту.
– Мой старый друг чудаковат, – сказал он. – А вы, друзья мои, не уходите, не давайте ему расстроить нашу беседу. Еще совсем рано.
Но сумерки сгущались, всем было не по себе, и беседа не шла. Только Саймон, Гейл и противник их, Уилкс, остались к обеду. Когда стемнело, они вошли в дом и сели за стол, на котором, как всегда, стояла бутылка шартреза – сэр Оуэн тратился не только на чудачества, но и на им самим установленные ритуалы. Говорливый поэт молчал, глядя на зеленую жидкость, как в зеленые глубины моря. Хозяин оживленно хвастался.
– Да, – говорил он, – куда вам до меня, лентяям! Весь день просидел за мольбертом на берегу. Пытался написать этот чертов холм так, чтобы вышел мел, а не сыр.
– Я вас видел, – сказал Уилкс, – но не хотел мешать. Я ведь ищу там экспонаты для музея. Наверное, люди думают, что я просто шлепаю по воде здоровья ради. А я вот набрал много хорошего. Заложил основы музея, во всяком случае, морского отдела. Потом я разбираю свои находки, так что ленью меня не попрекнешь. И Гейл там гулял. Он, правда, ничего не делал, а сейчас ничего не говорит, что гораздо удивительнее.
– Я писал письма, – сказал аккуратный Саймон. – Это – не пустяк. Письма бывают и ужасными.
Сэр Оуэн взглянул на него. Никто не говорил, пока не зазвенели бокалы. Это Гейл ударил по столу кулаком.
– Дагон! – вскричал он в каком-то озарении.
Не все его поняли. Быть может, хозяин и ученый решили, что так ругаются поэты; но темные глаза богослова посветлели, и он поспешно кивнул.
– Ну конечно, – сказал он. – Потому он и любит филистимлян.
В ответ на удивленные взгляды он тихо пояснил:
– Филистимляне пришли с Крита на палестинский берег. Быть может, они – греки. Они поклонялись божеству, возможно Посейдону, которое враги их, израильтяне, именуют Дагоном. Символ его – рыба.
Сведения эти пробудили к жизни угасший было спор.
– Признаюсь, ваш Бун меня огорчил, – сказал Уилкс. – Считает себя рационалистом, изучает тихоокеанский фольклор, а сам разводит суету вокруг какого-то фетиша, просто рыбы…
– Нет, – пылко перебил его Гейл. – Лучше поклоняться рыбе! Лучше заклать себя и всех прочих на ее ужасном алтаре! Да что угодно лучше, чем страшное кощунство: назвать ее «просто рыбой». Это так же страшно, как слова «просто цветок».
– И тем не менее, – отвечал Уилкс, – цветок и есть «просто цветок». Глядя на все это беспристрастно, извне…
Он замолчал и прислушался. Другим показалось, что его тонкое бледное лицо стало еще бледней.
– Что там в окне? – спросил он.
– В чем дело? – встревожился хозяин. – Что вы увидели?
– Лицо, – ответил ученый, – но… но не человеческое. Пойду погляжу.
Гэбриел Гейл кинулся за ним и тут же застыл на месте. Он увидел это лицо; и, судя по глазам обоих других, они его тоже видели.