И швырнул документ на пол. Волна ярости захлестнула меня в тот момент, не потому, что я ожидал, будто Эфрусси был в состоянии оценить значимость приказа, а потому, что он снова отрекся от своего имени. Делая это, он втягивал меня в анонимность своего сумасшествия, в то место, откуда ни мне, ни ему не было пути назад. Вскочив на ноги, я зажал его лицо между ладонями, заставив смотреть на меня.
— Кто же ты? Какое из этих имен твое? — прокричал я, указывая на паспорта.
Однако Эфрусси ответил только следующее:
— Мое имя Легион, потому что нас много.
Спустя несколько часов ночь опустилась над хижиной и полем. Лунный свет, который проникал сквозь щели в древесине, застал нас еще сидевшими за столом. Снаружи шум сильного восточного ветра мешался с треском сухих разрывов снарядов, похожих на блуждающие молнии, которые обречены никогда не достичь земли. К Эфрусси частично вернулась ясность мышления, и он бормотал объяснение, адресованное не мне, а вымышленному судье, которому якобы была известна его драматическая история, но нужно было выслушать его исповедь, чтобы свершить потусторонний суд. Вскоре ветер вновь окатил нас волной зловония, которая вернула Эфрусси к действительности.
— Человек привыкает к этому, святой отец, — сказал он, вдыхая этот воздух так, как если бы тот был морским бризом. — Эти ароматы уравнивают всех нас после смерти.
Он снова спазматически, как если бы ему не хватало морфия, вздохнул. Вдохновленный этим намеком на просветление, я объяснил Эфрусси, что, если ему нужен морфий, нам следует вернуться в Караншебеш. Мой друг воспринял эту идею без энтузиазма, он был обижен пошлостью моих доводов. Морфий, объяснил он, был необходим ему только в тех случаях, когда в его сознании смешивались воспоминания обо всех тех личностях, кем он был, и давили на его мозг, вызывая мигрень. В данный момент эти воспоминания не слишком беспокоили его. Я был близок к тому, чтобы попросить его рассказать мне об этом, но мой друг умолял не спрашивать его ни о чем. Просто он не думал о возвращении, посвятив всю свою жизнь поиску этого места и такой смерти.
— Я был всеми и никем, — продолжал он говорить с грустью раскаявшегося преступника. — Я своровал столько имен и жизней, что вам никогда не удастся их сосчитать. Последней была та, которая принадлежала рекруту из Ворарльберга по имени Тадеуш Дрейер. Я обменял ему свою смерть на имя Виктора Кретшмара и жалкую судьбу стрелочника. Видите, святой отец, какую малую цену может иметь сегодня та душа, которую вы стремитесь спасти.
Несмотря на эти слова и уверенность, которую проявлял Эфрусси в своем желании самоустраниться, я еще надеялся убедить его, говоря о том, что в будущем у него не будет надобности воровать жизни, мы оба вернемся в Австрию, где постараемся забыть об этой войне. Он поблагодарил меня с улыбкой, которую хотел сделать теплой, несмотря на дрожь, высунувшуюся снова из-под его бороды. Тем не менее я сразу понял, что его сопротивление возвращению являлось бастионом, который трудно будет взять. В глубине души я сам начал понимать мотивы его поведения: Эфрусси не был сумасшедшим, скорее он мыслил логикой потерпевших поражение. Имя человека, постоянно вынужденного убегать, оказывалось для них слишком тяжкой ношей, которая давила на них, и, когда они этой тяжести не выдерживали, они сбрасывали ее, отрекаясь от имени. Так или иначе, мы оба хотели скрыться от прошлого, от своей национальности и веры отцов, и поэтому сейчас нам предстояло смириться и признать бесполезность такого побега.
Я не был расположен позволить ему затеряться и унести с собой то, что составляло мою единственную возможность искупления греха. Раньше, увидев его в Белграде, я едва интуитивно почувствовал это, но теперь мне было совершенно ясно, что я давно уже поставил свое существование в зависимость от единственного человека, которым я хотел быть с самого детства. Для меня не имело большого значения то, что сегодня он стал горном, в котором плавились души, уже расставшиеся с телом. Вероятно, он не нуждался во мне, но я научил бы его почувствовать эту нужду.