С тех пор мы неоднократно вновь встречались с молодым Адольфом Эйхманом, но Дрейер делал все, что было в его силах, стараясь отсрочить шахматную партию, которую они не сыграли тогда, в Праге. Очень скоро и сам Эйхман понял, что существуют определенные действия, которых человеку следует избегать, если он хочет оставаться в здравом уме. Таким образом обстоятельства вовлекли их в довольно тесное сосуществование, которое, никогда не переходя в дружескую любовь, сделало их сообщниками, что мне не нравилось. За кажущейся придурковатостью Эйхмана скрывалась его завидная способность манипулировать людьми и разрушать их, но он всегда делал это исходя из убеждения, что уничтожение определенных индивидуумов оправданно, если их существование не способствует установлению нового порядка в мире. Для людей, подобных ему и моему отцу, зло, насилие и смерть являются лишь инструментами перехода к мифическому и с моральной точки зрения правильному порядку, который возникает на руинах того хаоса, в условиях которого они обречены жить. Хотя мое общение с Тадеушем Дрейером вносило в мою жизнь дух опустошения, я никогда не испытывал желания завидовать упрямой воле Эйхмана. Я скорее предпочел бы стать сторонником непоколебимой добродетели моего брата или пламенных колебаний почти забытого семинариста из Караншебеша, чем воспринять и сделать своей идею утилитарного зла Адольфа Эйхмана, которая казалась мне еще более грубой и неприемлемой, чем слепой акт милосердия.
Впоследствии было высказано множество соображений, в какой степени Эйхман способствовал составлению плана уничтожения евреев, которое должно было быть осуществлено во время Второй мировой войны. Тем не менее могу заверить, что этот мрачный продавец бензина, за несколько лет сумевший подняться до звания капитана при Гиммлере, даже в малой степени не обладал способностью оценить истинные размеры зла, которое он собирался выпустить на волю.
Однажды вечером в середине 1942 года Эйхман появился в нашей маленькой берлинской квартире и сообщил о том, что генерал Рейнхард Гейдрих поручил ему заняться в Ванзее уничтожением тех евреев, которые еще оставались в рейхе. До этого момента проблема евреев доходила до нас в туманном ореоле вестей из политических и законотворческих кругов и позволяла обманывать себя при помощи таких слов, как «мобилизация» или «депортация». Однако теперь слова Эйхмана не оставляли места для каких бы то ни было ошибочных суждений. Подобная бестактность офицера рейха удивила бы любого в то время, тем более что она исходила от такого человека, как он. Тем не менее вскоре мы узнали о том, что Эйхман, уже обремененный, возможно, миссией, которую ему предстояло возложить на себя, пришел к Дрейеру и стал настоятельно умолять его согласиться сыграть шахматную партию, которую они столько раз откладывали. Едва мы увидели, как он вошел, суровый и неотвратимый, как преступник, несущий смерть, мы поняли, что нечто бесовское и злое, когда-то зародившееся внутри этого человека, теперь требовало его высвобождения и ему было необходимо обыграть Дрейера, чтобы успокоить свои сомнения, вонзившие шпоры в его внутренности. В тот вечер, будучи сам удручен известием, полученным от Эйхмана, Дрейер почти не оказал сопротивления. Он потерпел поражение или позволил одержать победу над собой в трех шахматных партиях, которые следовали одна за другой, в то время как Эйхман, также неспособный сосредоточиться на игре, произносил высокопарные тирады против евреев и излагал причины, по которым руководители режима поручили ему осуществить их уничтожение. Дрейер, со своей стороны, позволил ему безостановочно и бесчувственно говорить вплоть до самого рассвета, и у меня сложилось впечатление, что именно такого молчаливого и поддерживающего соучастия ждал от него его противник по шахматной игре.
Тем не менее на следующий день Дрейер потребовал от меня сопровождать его в Вену, куда он срочно намеревался отправиться. Молчание прошлой ночи полностью исчезло с его лица, и теперь на нем отразилось присутствие духа, характерное для того, кто, наконец открыл истинный смысл своего существования на земле. Когда мы приехали в Вену, над городом висел утомительный, моросящий, холодный дождь. Я потребовал от Дрейера, чтобы мы укрылись в скромном пансионе в окрестностях города, но он настоял на том, чтобы мы немедленно отправились в городское гетто. Дождь лил как из ведра, когда наконец мы остановились среди останков того, что в другие времена было ювелирной лавочкой Эфрусси. Тут и там вода волокла еще кучи пепла и острые осколки стекла. Не было никого, кто мог бы сообщить нам о том, когда и как именно произошел погром. Тогда, у лестницы ювелирной лавки, бесконечная скорбь мучеников, которая в тот момент формировала мысли Дрейера, возникла в моем воображении как безутешный плач в память о старом ювелире, о судьбе которого мы больше никогда ничего не узнали.