Надо сказать, что портреты у Леборна получались превосходные — он порой сам удивлялся, потому что в нормальной прежней жизни относился к мастерству портретиста несколько свысока — конечно, мол, это живопись, но живопись второго сорта. Не один Брет Леборн, впрочем, таков среди художников кисти и слова. Вспомним хотя бы Жоржа Сименона — он был в конце прошлого столетия чуть ли не самым читаемым писателем на планете, автором около полутора сотен романов… Из этих романов детективные романы с участием комиссара Мегрэ составляли менее двадцати процентов по количеству. Остальные романы сам Сименон называл «серьезными» — они и были серьезными, крепко написанными профессиональными работами. Были и остались — но остались на книжных полках вымирающего поколения любителей книг и библиотек — публичных и научных. Никто, кроме исследователей литературы того периода, их не вспомнит… А вот герою Сименона комиссару Мегрэ, к которому сам автор относился, как сказано, несколько свысока, поставили памятник при жизни писателя, книги о нем продолжают переиздаваться, они все переведены в электронный формат, а если завтра изобретут что‑то иное — будут переведены и в этот новый формат — скажем, «пси», или как там его назовут наши потомки?
А потому не следует быть снисходительным к тому, кого или что ты считаешь слабыми — ни к друзьям, ни к детям, ни к литературным героям, ни к картинам, тобою написанным…
Так вот, портреты, сделанные Бретом Леборном, сразу можно было отличить от других — и заведомо «модерных», и традиционных, гладко написанных. С холста глядели на вас лица — живые. Как сказал один критик уже через годы, когда портреты кисти Леборна стали предметом изучения: «Эти портреты более живые, чем люди». И это высказывание не было комплиментом — слова эти были справедливы. У Леборна был дар выявления человеческой сути — вы смотрели на лица его друзей и видели доблесть и трусость, алчность и добродетель, тихую радость внутренней гармонии или плохо маскируемое тщеславие — словом, все, что люди в обычной жизни так тщательно cкрывают. Кто‑то из друзей обижался на Брета, кто‑то с ним даже ссорился и возвращал подаренные портреты… Художник не обижался и легко воспринимал упреки и сомнения близких: сам он был доволен тем, что делает, а прочее его не слишком интересовало. Тем более что он знал то, чего не знало большинство окружающих, — его деньги таяли, и уже недалеко было до той минуты, когда скрывать это станет невозможным…
Как это нередко случается в жизни, именно обиды и недоразумения создали новые возможности. Когда за первым и вторым портретом очередные обиженные приятели возвратили еще один, Брет создал, как он ее называл, «Галерею Неудачников». Это была и вправду галерея, выходящая в сад, и совсем перед входом в дом было метров пять глухой стены — там Брет и повесил портреты, вызвавшие недовольство адресатов. Сам он любил по вечерам садиться в кресло перед ними, закуривать любимые красные сигареты «Данхилл» и сидеть, попивая выдержанный шотландский скотч «Баллантайн» — другого он не признавал.
— Разговаривать мне тогда ни с кем не хотелось, — признавался он много позже, через годы, одному из приятелей. — Жена знала, что происходит, но ее интересовало не мое внутреннее состояние, а, так сказать, материальные результаты — появятся у меня деньги или нет. А я сидел себе по вечерам, смотрел на лица людей, которых знал много лет, многим из них помогал, и уж во всяком случае не было в наших отношениях ни тени корысти или своелюбия — так я считал до поры. И вот теперь, когда настали у меня трудные времена, эти самые люди с удовольствием меня предали и легко от меня отвернулись… Портреты? Портреты, конечно, были только предлогом. Самое интересное, — продолжал свой монолог Брет, — что я ни на кого из них совершенно не обижался. То есть, наверное, если бы был какой‑нибудь микроскоп — классификатор чувств, то можно было найти среди моих ощущений и чувство обиды. Но на каком‑нибудь десятом, скажем, месте… Определяющее же чувство я бы назвал чувством отстраненного любопытства. Я смотрел на этих людей, с готовностью суммировавших свои обиды на меня, устраивавших патетические разговоры по телефону, писавших даже открытые письма, где они призывали небо в свидетели своей правоты, — я смотрел на них, как смотрят на какую‑нибудь экзотическую тварь за стеклом в террариуме: укусить она не может, а в ее устройстве, если приглядеться, можно разглядеть много такого, чего прежде не замечал…
Удача пришла, как это порой бывает, оттуда, откуда ее никто не ждал. К Леборну напросилась для интервью популярная во Фриско журналистка Эмилия Стоун. Все попытки избежать разговора ни к чему ни привели: Эмилия была той породы людей, которые сами выбирают, с кем и в течение какого времени они будут общаться.