Он вошел молча. Вытащил из брюк ремень. Скосив глаза, оцепенев от ужаса, Таня смотрела на отца и до последнего верила, что он передумает. Но мужчина сложил ремень вдвое, примерился и схватил ее за ноги, легко окольцевав своей широкой ладонью обе ее лодыжки. Ремень в поднятой руке вздыбился петлей. Отец высоко поднял девочку над диваном; подвешенная вниз головой, Таня не могла сопротивляться, только зажмурила глаза. Ярко, как в телевизоре, возникла картинка: мертвая туша на скотобойне. Висящая на крюке, с содранной кожей. Кровь на полу. Холод. Смерть.
Первый удар плюнул болью, взрыхлив кожу, как червь. Таня зарыдала, извиваясь, завизжала, моля перестать. Второй удар, третий, еще, еще — они взрывались, расшвыривая по телу зазубренные осколки боли. Таня подавилась криком. Он переполнял ее, но уже не мог вырваться наружу — горло заткнул спазм. Тишина обрушилась, надавила — и просыпалась, как песок. «Пандддооорааа», — колыхнувшись, шепнул воздух, и кольцо отцовских пальцев на ее ногах стало мертво-пластиковым. Стены дрогнули, изогнулись, диван заблестел, превращаясь в пластиковый куб. И отец тоже стал ненастоящим, пластмассовым, неживым, как механический человек, которого завели большим ключом, и теперь он поднимает и опускает, поднимает и опускает, поднимает и опускает руку.
Таня обмякла, повисла полумертвой кошкой, еще секунду назад визжавшей до царапин в горле. А кукла-отец, всё так же молча, тщательно и вдумчиво охаживал ее ремнем со всех сторон — по ногам, ягодицам, спине, животу и груди… Широко замахивался, опускал ремень с ровным, монотонным свистом. Крутил своего ребенка, будто выбирая, где еще осталось живое, чувствительное место. С видимым аппетитом терзал маленькое тело дочери.
Молча, без эмоций, он доделал запланированное и спокойно, с чувством выполненного долга, ушел на кухню. А она доползла до своей комнаты, легла в кровать и много часов не могла уснуть, потому что обожженная ударами кожа звериным воплем отзывалась на каждый вздох. И долго потом на ее бёдрах и ягодицах темнели длинные, болезненные метки родительской ярости. А на их концах горели звездочки в прямоугольных оправах — следы от тяжелой металлической пряжки толстокожего солдатского ремня.
«Чтоб вы горели в аду, гребаные воспитатели!».
Она обошла мальчишку, встала, глядя на него сверху. Сложила руки на груди, тяжело вздохнула. Он поднял голову — несмело, будто был в чем-то виноват. Взгляды зацепились друг за друга: ее — понимающий, но жесткий, и его — опасливо настороженный.
— Тебя избили. Мать или отец, — сказала Таня, и это были не вопросы.
Мальчик отвел глаза. Ссутулился еще больше, замотал головой:
— Нет, тётя. Я сам упал.