Мальчик поднялся с пола, взял спички. Чиркнул первой — огонек вспыхнул было, но скукожился, едва дыша голубоватым жаром с тонкого деревянного кончика, а потом и вовсе растворился в струйке дыма. Павлик достал вторую спичку, попытался зажечь — но руки дрожали, и мальчик сломал ее. Вынул третью. А тишина за спиной густела, наливаясь предгрозовой чернотой. И становилось всё страшнее, и всё время тянуло оглянуться… потому что иначе можно было пропустить удар.
Третья спичка всё же разгорелась, и мальчик поднес ее к конфорке. Круглый синеватый венчик затрепетал вокруг черной, заляпанной жиром, воронки, и Павлик с облегчением отступил в сторону, глядя на Никандрова. Тот уже сидел на табурете, облокотившись на стол. Под распахнутым воротом исподнего курчавились черные с проседью волосы. В пальцах поставленной на локоть руки тлела сигарета. Опухшее лицо испещрили багровые прожилки, толстые губы обмякли и блестели, будто замаслившись. Глаза, полуприкрытые веками, смотрели лениво и сонно. Но левая рука всё сжималась и разжималась, скребла по колену смуглыми волосатыми пальцами, как прилипший к месту паук. И мальчишка понял, что расслабленность отчима — сплошной обман. Что внутри у него, будто тугая скрученная пружина, сейчас звереет злость. И достаточно лишь вздоха, шага, взгляда — или их отсутствия! — чтобы эта пружина развернулась и начала калечить.
Как сбежать? Отчим ведь сидит у выхода.
— Чайник-то поставь, фуфел! — бросил Никандров, и мальчишка отмер, торопливо взялся за железную ручку и, передвинувшись к раковине, включил воду. Теперь взрослый был прямо за спиной, и лопатки тоскливо заныли в ожидании удара — а то, что дядя Слава сейчас его изобьет, Павлик знал точно.
Струйка воды, журча, потекла в носик чайника.
И мальчик почувствовал, как на его шею, будто кольцо удава, ложится тяжелая шершавая рука.
В тот же миг вырванный из рук чайник с грохотом врезался в гору посуды, отмокавшую в раковине, а мальчишку отбросило к холодильнику. Павлик ударился об него затылком, а плечом — о чугунную гармошку батареи, но боли не почувствовал: нужно было бежать. Расталкивая табуретки, он ужом нырнул под стол, но Никандров схватил его за ногу, потянул на себя, пьяно рыча:
— Что, ублюдок, закрыли твою защитницу, докторицу? А нехер было шавку спускать на мать твою, да на меня до кучи!
— Пусти! — брыкался Павлик. И крикнул в запале: — Пусти, козел!
— Ты кого козлом?… — задохнулся Никандров. — Вот сучченыш! Я тя воспитаю…
— Слава, не тронь! — Павлик услышал, как завизжала мама, и понял, что хватка отчима ослабла. Нырнул под стол, скукожился, чувствуя позвоночником острую грань деревянной ножки. Всё, что он видел отсюда — это две пары ног: отчима — в коричневых шерстяных носках и белых штанах от исподнего, и матери — в клетчатых тапках, голые и бледные от холода, с каймой светлой ночнушки понизу колен и с длинным изжелта-коричневым синяком на правой голени.
— Слава, уймись! Ты слово дал его не трогать! — кричала мама, и Павлик еще больше сжался под столом. А потом сверху просыпался звонкий грохот, будто упала и покатилась по столу бутылка. Материны ноги в тапках разъехались на давно немытом полу, и сама она полетела к стене: он увидел задранный подол, рукав ночнушки и тонкую руку, поднятую к виску. А из-под пальцев, прикрывших её ухо, вырывались струйки крови: алые, быстрые, страшные… Тишина повисла на миг. А потом её разбил голос отчима — до странности спокойный, наполненный мрачным торжеством:
— Поубиваю тварей. Некому вас теперь защищать.
Мать вскочила, плеснув подолом — нога в одном тапке. И табуретка взмыла вверх, махнув четырьмя железными подпорками, и материны ноги повернулись, показав пятки, и звук был таким, будто что-то твердое врезалось в мягкое. И нога отчима дрогнула, двинулась, будто он пытался удержать равновесие.
— Не дааам! — голос матери стал непривычно низким, переходящим в хриплый крик: — Сыыына — не дааам!
И снова удар.
А потом ноги матери взмыли вверх и поплыли по воздуху к двери, брыкаясь над тяжело шаркающими ступнями отчима. Он вынес ее в коридор — отбивающуюся, как вертлявая кошка, орущую: «Паша, беги! Лезь в окно!», оставляющую на полу многоточие из алых капель. И с грохотом бросил спиной о дверь. Встал над ней, покачиваясь, и снова сказал:
— Поубиваю. Тварей.
И развернулся к мальчишке.
— Паша, окно! — снова заорала мама, обхватывая ноги сожителя. Павлик видел только ее ухо и щеку, залитые кровью, и белую ткань ночнушки, в которой тело матери шевелилось, как в коконе. А еще видел, что она пыталась, но не могла встать — только висеть живыми оковами на ногах того, кто шел его убивать.
А мама кричала:
— Павлик, прости! Прости меня! Звони в полицию, расскажи им всё, правду скажи про тётю Таню, Паша!…