Перед выставкой Севка хотел завезти папаню в парикмахерскую, но потом решил продемонстрировать Генриха общественности в его первозданной красоте: с седыми космами, торчащими в разные стороны, с заскорузлыми, скрюченными руками с намертво въевшейся в кожу землей, с большим носом, который в зависимости от дозы алкоголя поочередно приобретал все оттенки багрового, и с веселым, доверчивым, открытым всему миру взглядом. Ради «культурного мероприятия» папаня побрился, надел чистую розовую рубашку и сунул в рот пластик жвачки, чтобы зажевать, как он выразился, «аромат политических передряг». Аромат и правда был сильный, потому что накануне Генрих до полуночи обмывал декларацию о партнерстве с Монголией. Севке он сообщил, что пил за каждого монгола отдельно, но «исключительно анонимно», чтобы не навредить обществу, в которое недавно вступил.
Севка подъехал к ДК за десять минут до открытия выставки.
Шуба и Драма Ивановна поджидали их с Генрихом на крыльце. Шурка демонстративно вырядилась в черный комбинезон с надписью на груди «Автошкола «Шумахер», мисс Пицунда пенилась белыми кружевами и интенсивно отбивалась веером от комаров.
– Здрас-с-сьте, – припал в реверансе на одну ногу папаня. – Хорошая погодка, не правда ли?
– Драма Пицундовна, – вдруг сильно заволновавшись, представилась мисс Пицунда и протянула Генриху веер с прилипшими к нему мертвыми комарами.
Папаня слегка пожал веер и поцеловал Драме Ивановне запястье, обронив изо рта жвачку прямо на белые кружева.
– Извините… Песок сыпется, – пробормотал Генрих, пытаясь зубами вернуть потерю в рот.
Драма Ивановна взвизгнула, но руку не отдернула. Другой рукой она достала из сумки мятную конфету и сунула ее папане в страждущий рот.
– Благодарствую, – кивнул Генрих, оставляя в покое кружева. – Скажите, вашего папу звали Пицдун? Очень харизматичное имя! – Он подхватил мисс Пицунду под руку и поволок в ДК. – Хотите выпить за папу?
– Нет! – пискнула Драма Ивановна.
– Как?! Вы не хотите выпить за Пицдуна?! Это кощунственно. А с виду такая приличная женщина! Ну ничего, я вас сейчас научу уважать родителей…
– По-моему, Драме капец, – хмыкнула Шурка, глядя вслед удаляющейся парочке.
– Драме только начало, – усмехнулся Фокин. – Ничего, пусть прочувствует, чей я сын. Может, передумает у меня работать.
Он огляделся, но Лаврухина нигде не увидел.
– Ты действительно считаешь, что хоронишь свою любовь? – заглянула ему в глаза Шуба.
– Пойдем! – Севка потянул ее за руку к двери. – Я считаю, что ни одна звезда не сходит со своей орбиты.
В фойе Мила Милавина давала интервью журналистам. Камеры жадно кружили вокруг нее, а многочисленные микрофоны настырно лезли в лицо. Милавина сменила наконец траур на сиреневое платье с открытой спиной, а макияж сделала более агрессивный, отчего показалась Севке чужой и еще более недоступной.
– Я люблю свой город, – с улыбкой говорила в микрофоны Мила, – и поэтому хочу, чтобы моя первая персональная фотовыставка в Лондоне была посвящена моей родине и людям, которые здесь живут.
Севка встал напротив нее, чувствуя тоску на сердце и отчаянную неловкость от того, что оказался никем и ничем в глазах Милы Милавиной.
Он не справился с ее делом. Он ни с чем не справился, и от любви к ней остались только мозоли, натертые красными мокасинами.
Нужно было успеть насмотреться на нее, запомнить ее голос, движения, гордый поворот головы, капризный изгиб губ, маленькие розовые ушки, отсвечивающие бриллиантами, и ложбинку на груди, которая ведет туда, куда ему никогда уже не будет дороги, потому что он бездарь и простой смертный.
– Тебе не кажется, что у нее один глаз больше другого? – тихо спросила Шуба.
– Мне кажется, что у нее самые прекрасные глаза в мире, – не отрывая взгляд от Милавиной, ответил Севка.
– Могу тебя расстроить, у нее на лбу ботокс, в щеках ботокс, и в губах тоже ботокс! – не унималась Шуба.
– Сама ты ботокс.
– А в тазу – титановый протез.
– В каком тазу?
– Тазобедренном! Только не говори, что я сама протез. – Шуба потянула его в зал, где на стенах, при специальном освещении галогеновых ламп, висели фотографии в стильных зеркальных рамах.
Мила наконец заметила Фокина. Она криво улыбнулась ему, кивнула и… отвернулась, не прекращая давать интервью частоколу микрофонов.
А чего он хотел?
Вознаграждения за свою бездарность? Гонорар за провал?
Фотографии действительно оказались талантливыми. Все в них было – композиция, свет, тень и то неуловимое, что называется настроением. В основном это были городские пейзажи – черно-белые, не помпезные, не срежиссированные, что придавало знакомым местам свежий и неожиданный колорит. Портреты тоже поражали нестандартным ви́дением художника. Люди на них казались застигнутыми врасплох, на их лицах отражалась гамма неподдельных эмоций – от удивления, радости и восторга до злости и неприятия. Тут были дети, старики, продавцы на рынках, гастарбайтеры, нищие… Милу Милавину интересовала жизнь во всех ее проявлениях, ракурсах и оттенках. Севка не знал, какой уж там Мила была моделью, но фотографом она оказалась, безусловно, талантливым.