А ещё дальше были юкагиры и их стойбище. Там было тихо, все спали, и все костры были уже погасшие. Не спал один только Панюйко, их шаман, и также горел его костёр, разложенный возле илэлэкова чума. Панюйко держал руки над огнём и что-то приговаривал. Капитан остановился рядом с ним и не садился, а смотрел, что будет дальше. А дальше Панюйко наклонился к костру и начал голыми руками выхватывать из него горящие уголья и подбрасывать их, и ловить, и вновь подбрасывать. А потом забросал их обратно в костёр, зажмурил глаза и застыл. Потом, всё так же сидя неподвижно, он начал негромко напевать какую-то мелодию без слов, и пел её довольно долго. Потом вдруг замолчал, открыл глаза и посмотрел на капитана. Капитан спросил, о чём он пел.
– Я пел для того, – сказал шаман, – чтобы узнать, когда нам лучше выходить. Духи говорят, что ещё рано.
– А когда будет не рано? – спросил капитан.
– Зачем ты меня об этом спрашиваешь? – ответил шаман. – Ты же всё равно выступишь тогда, когда посчитаешь это нужным. А я потом смогу только сказать, когда ты выступил – рано, поздно или вовремя.
Капитан помолчал и сказал:
– Это верно. Тогда скажи своим людям, и Илэлэку тоже скажи, что мы выступаем рано утром, когда пропоёт труба. Ты помнишь трубу?
Шаман утвердительно кивнул, что помнит. Капитан пошёл обратно.
На посаде было шумно так, как всегда бывает перед походом. А вот возле питейни, наоборот, стало тихо. Капитан самодовольно усмехнулся.
И во дворе было тихо, и возле казармы. Там только туда-сюда похаживал Костюков и отрывисто подудывал в трубу. Упражняется, подумал капитан, это похвально! И поднялся по крыльцу.
Степанида, во французском палантине и в немецком платье, в изящной накидке из чёрной лисы, с вот такущими изумрудными серьгами, с нарумяненными щеками, конечно, сидела за столом и вертела в руке чашку. А рядом стояла ещё одна чашка, и от них обеих, и, может, даже и от Степаниды, пахло чаем с ромом. Капитан остановился и снял шапку. Степанида быстро-быстро заморгала. Капитан сразу опомнился, быстро подошёл к столу, поднял Степаниду и поцеловал. Степанида заплакала – тихо. Капитан начал её утешать, говорить какие-то слова, а Степанида только ещё больше плакала.
– Чего ты плачешь? – спросил капитан. – Ведь хорошо же всё.
– Какое хорошо, – сквозь слёзы ответила Степанида. – Тебя же там могут убить!
– А! Ерунда! – воскликнул капитан. – Меня и здесь могут убить. Здесь даже ещё быстрей. Не плачь!
А она только ещё сильней заплакала и стала повторять:
– И здесь! И здесь! – и начала хвататься за него, и прижимать его к себе. А он был в кольчуге! Они стали вдвоём её снимать. Чуть сняли. Вот…
А потом, уже ночью, хотя всё равно было светло, в этих чёртовых местах летом всегда светло… капитан, глядя в окно, вдруг вспомнил, что Степанида часто у него спрашивает, почему он никогда не пишет домой писем.
– И также и они тебе тоже никогда не пишут, – прибавляла Степанида. – Почему?
– А о чём им писать? – отвечал капитан. – У них всё хорошо, вот и не пишут. Не приведи, Господь, чтоб написали!
Степанида хмурилась и замолкала. Чуяла, наверное, что здесь что-то не так! Ну да и ладно. Так оно, может, даже лучше, вдруг подумалось. Если его убьют, ей будет пенсия, она уедет обратно в свой Якутск, повдовствует, а там, глядишь, ещё раз выйдет замуж – и родит. А что! Иногда и так бывает. Детки у них так и пойдут один за другим, погодки, все мальчишки. Радостно, конечно, за Степаниду, но всё равно хорошо, что он этого не увидит, хорошо, что его чукчи зарежут, хорошо…