— Не знаю. Но я часто сожалею о своих чувствах, — тихо произносит Энн. — Я на самом деле все еще люблю Гондал, но… в общем, я начала писать историю в прозе, и это совсем другое. Это было после того, как Брэнуэлл… вернулся. Я почувствовала, что мне нужно писать, но почему-то не в темноте. При свете дня. Я не уверена в ней. Она очень незамысловатая, никуда не переносит читателя, так что не знаю, придется ли она по вкусу…
— Энн, прекрати извиняться, — говорит Эмили с насмешливой суровостью (хотя у Эмили насмешка не так уж далека от истины), — и прочти ее нам.
Как это ни безумно, но все происходит по-настоящему: пробный оттиск сборника
Однако Эмили кажется слегка раззадоренной и оживившейся.
— Это как гулять по болотам, когда опускается туман. Цель одна — попробовать добраться до дому живой.
Какое-то время идея романов тяжело нависает над ними. Это в чем-то похоже на присутствие в доме Брэнуэлла, пьяного и шумного или зловеще тихого: игнорировать нельзя, но обратить внимание — значит увязнуть в трясине беспомощного крушения надежд.
Повесть Энн о гувернантке и о том, как она выживает. Она настоящая, прочная и слегка саркастичная, и Шарлотта восхищается, думая: «Я на такое не способна». Эмили кажется заблудившейся в зарослях коротких заметок. Иногда весь проект представляется им разукрашенным безрассудством, прогнившим у самого основания.
— Это совсем не похоже на стихи. Это танцы под дудочку публики, — говорит Эмили. — Мне это ненавистно.
— Но ведь сборник стихов публичен, — возражает Шарлотта. — Мы опубликовали его — или, точнее, братья Беллы опубликовали. По логике вещей это просто следующий шаг.
— Я не хочу ублажать публику. Оттого я и не прихожу ни к чему. Перед глазами все время какая-нибудь жеманная барышня, которая сидит на диване, листает страницы и приговаривает: «Ай-ай-ай».
— Тогда заставь ее сказать что-нибудь другое, — подталкивает Шарлотта. — Заставь ее хлопать глазами. Заставь почувствовать себя неуютно.
— Все дело в том, что я вообще не хочу иметь с ней ничего общего. — Эмили прорезает страницу убийственным вычеркиванием. — Прогуляюсь. Мне нужно выйти из себя. — Она свистит Сторожу, треплет его по лохматой голове. — Да, это то, что мне нужно.
Энн, просматривая работу Шарлотты, замечает:
— Ты много написала.
— Лучшее, что можно об этом сказать?
— О, нет. — Энн выглядит шокированной. — Это очень сильно. Только…
— Давай-давай, выкладывай, — говорит Шарлотта, беззаботнее, чем чувствует себя на самом деле.
— В общем, когда я читаю, то чувствую, что мы можем попасть куда угодно. А не в какое-то определенное место.
— Хочешь сказать, я застряла в Ангрии?
Энн мешкает с ответом.
— Когда я беру перо, то говорю себе, — осторожно начинает она, — что на это нельзя полагаться. Это как норовистая лошадь, которая может занести бог знает куда. Поэтому нужно крепко держать ее в узде.
Шарлотта снова думает: «Я на такое не способна». Эта мысль приводит ее в ярость. В тот вечер Шарлотта способна писать только мятежную цепочку ругательств, чтобы потом порвать бумагу. Необычный жест: бумага дорогая и, более того, драгоценная. Однако на следующий день она, как ни странно, чувствует себя лучше, чище. А вечером, когда Эмили начинает читать вслух свою работу, а затем, разозлившись, замолкает, качает головой и прячет бумаги в шкатулку, Шарлотта ловит себя на том, что говорит, отталкиваясь от этой чистоты, с чем-то, что — если бы речь шла не о ней самой — она назвала бы знанием дела.
— Беда в том, — твердо произносит она, глядя на Эмили и Энн, завладевая их вниманием, — что мы делаем
Спустя миг Эмили качает головой.
— Я пытаюсь. Возможно, чересчур усердно. И наверное, в моих мыслях это предстает чем-то, что я должна делать. Что никогда не было мне по душе, как вы, смею сказать, знаете.