Нога Ташура – не в валенке – в монгольском сапоге с чуть загнутым носком – на его груди. Где ружье? Он не даст ему взять ружье. Оно рядом. Протянуть руку. Он протянул руку. Ташур наступил ему сапогом на кисть руки. Раздался хруст. Боль пронзила его. Он забился, закричал, уворачиваясь от огня:
– Косая собака! Ты!.. ты сломал мне руку…
– Я оставлю тебе жизнь, – улыбнулся Ташур и снял сапог с руки Осипа. – Ты будешь умирать медленно.
Осип подтянул к себе раздавленную руку. Запястье стремительно опухало. Казак скрипнул зубами. Хорошо еще – левая.
– Я положу тебя сюда. В мой каменный сундук. В сокровище бессмертия. Ты будешь глядеть на мир из круглого окна. Видишь, у них у всех – окна?.. Да, ты уже разглядел. Ты понял все? Да, ты понял все. Что растолковывать. Ты понял – они там лежат. Они. Мои бессмертные. Те, кто дает мне силу.
– Почему здесь воняет медом?! – надсадно, сипло крикнул Осип. Огонь трещал, чадил рядом с его лицом. Обожженные веки саднило. Ташур все так же неподвижно улыбался. Улыбка льдом застыла, прилепилась бабочкой на клею к его губам. Осипу стало страшно.
– Потому что я кормлю моих бессмертных медом. А потом – тем, во что они сами превращаются. Священным эликсиром бессмертия. Да, они умрут. Они умирают, глотая эликсир бессмертия. И ты тоже умрешь. Но то, что ты вкусишь, избавит тебя от мук перерождения. Ты уйдешь навеки в небеса. Ты станешь жителем Шам-Ба-Лы. Ты станешь напрямую говорить с Буддой. А мы, те, кто остается на земле вкушать божественный эликсир и сторожить смертных, мы просто перейдем в обитель богов и великого Будды, когда пожелаем. Мы вам приказываем, а себе – желаем. В этом все отличие нас от вас. Мед, понимаешь, солдат? Мед. Унгерн боролся не за мед. Он боролся за свою победу. За свое величие. Он завоеватель. Он хотел завоевать Азию. Мою Азию. Мое пространство. Мое кровное. Мое святое. Я не дал ему это сделать. Я использовал его людей для изготовления напитка бессмертия. И это я взял его жену, красивейшую женщину Азии, принцессу Ли Вэй, похитил ее и принес сюда, и положил в каменный стол, под железо, и морил сначала голодом, а потом кормил из ложки медом. Только медом. Одним медом. И она сама превратилась в мед. Хотя она еще стонет. Она еще жива. И та, кого я превознес выше звезд и облаков, тоже жива. Я перехватил ее… на дороге. Она удирала из лагеря. Она не ушла от меня.
От адской боли по телу Осипа выступила холодная роса пота. Он подтянул к себе искалеченную руку. Ружье лежало рядом, так близко. Огонь тоже горел рядом. Пахло паленым волосом.
– Кто?!
– Хочешь, чтобы я назвал тебе имя? Ешь! Ешь огонь, орус! Ешь, тогда скажу!
И Осип услышал, как Ташур захохотал.
Хохот раскатывался под сводами подземелья, будто булыжники катились по раструбу горного ущелья, срывались в пропасть.
Он зажмурился. Пытался отвернуть голову. Отползти. Чуть только он порывался ползти вбок – сапог Ташура приподнимался над его лицом. Разинув рот, он из последних сил уворачивался от огня, закидывал голову, кричал – напрасно. Волосы его уже подожглись, уже горели. Ресницы и брови спалились. Огонь уже лизал кожу его щек, скул, подбородка, пузыри вздувались на лице, глаза в ужасе выкатывались из орбит, и Осип закричал – страшно, длинно, надсадно, обреченно.
Они оба, палач и казнимый, не услышали, как за их спинами раздался еле слышный шорох. Зато оба хорошо услышали, миг спустя, лязг взводимого курка.
– Брось факел, Ташур. Игра кончена. Подглядывание кончено, о Подглядывающий. Твоя песня спета.
За ними во тьме, озаряемой вспышками света, стоял капитан Кирилл Лаврецкий с наганом в руке. Он тяжело дышал. Его щеки были красны от мороза. Кожаная черная куртка распахнулась, грудь часто вздымалась под английской клетчатой рубахой. В медовый и трупный приторный запах ворвался острый запах живого пота.
И невидимый попугай хрипло, скрипуче проскрежетал из мрака:
– Гасрын душка! Гасрын умник! Гасрын дурсгал! Гасрын дурсгал!
– Огонь наземь! Быстро!
Ташур, медленно повернувшись, не отрывая взгляда от вскинувшего револьвер капитана Лаврецкого, бросил горящий факел на камни пещеры.
– Фуфачев… ты?! Вставай! Встать можешь?! Жив?!
Осип, бормоча вперемешку и ругательства и молитвы, поднялся. Левая кисть, опухшая, как слоновья нога, висела плетью. Он быстро наклонился и правой рукой схватил лежащее на полу пещеры ружье. Наставил на Ташура.
– Ах-х-х ты, с-с-су…
– Тихо! – Резкий, властный окрик Лаврецкого заставил его снять задрожавший палец с курка. – Не стрелять! Я сам с ним поговорю.
– Сами… или к мертвому Унгерну поведете?..
Голос Ташура был странно тих и вкрадчив. Осип бы мог побожиться – насмешлив.
Сандал горел сумасшедше, пламя рвалось, бешенствовало. Изнутри каменного стола не доносилось ни звука.
– К Чойджалу, на небеса, поведу. Барон жив. Он ранен. Мы сдали барона красным.
Даже в полумраке было видно, как побледнел коричнево-обветренный, прокаленный солнцем монгол. Из-под куничьего меха его аратской шапчонки по лбу потекли тонкие струйки пота. Он сдернул шапку. Огладил ладонью бритую голову.
– Красным?..
– Да, Ташур, красным.