Да ведь и не старик вроде, а силенок уже маловато. Какие ему сраженья, походы! Зря он к этой бешеной тарашке, к безумному барону-то, прибился… Да ведь мыслил так: с супостатством надо кончать, русских людей охмурила немчура, подбила на революцию, на то, чтоб брат брата порешил… и сделались люди не люди, а черти натуральные. Так вот просто, проще чем лапоть сплести: всех бесов перебить – и рай пресветлый настанет! Э-э-эх… если б все оно так было…
– Да, Николка, штой-то мало от тебя толку… Пойти, што ль, иголку с ниткой у Мишки Еремина спросить?.. чай, дрыхнет небось… а у Федьки там, у Федьки-то наверняка в сундучке чекушка припрятана… он меня завсегда угостит… а то сердце не стучит, не тянет мотор…
Казак Николай Рыбаков потерял в Ужуре, большом селе на границе Красноярской губернии и Хакасии, где стоял у него крепкий казацкий дом и бегало по дому шестеро детишек («Эх, Маланья, давай седьмого-то заделаем, семь – счастливое число!» – смеялся он, накрывая всем телом, как ястреб цыпленка, балующихся ребятишек), в одночасье – все. Жену. Старую мать. Всех – до единого – детей: и подросших, и малых. Его семью, так же, как и другие семьи в Ужуре, в Копьево, в Туиме, в других селах и уездных городках Хакасии, перебил красный офицер, налетавший на мирные селенья с винтовками и пулеметами – косил всех подряд, сгонял на площадь, поливал пулеметным огнем, врывался в дома, приставлял маузер с вискам орущих, как резаные поросята, детей, ко лбам онемелых старух, палил – со товарищи – в мечущихся по избе баб. Офицера того, мать его за ногу, звали Аркадий Голиков. Ежели его убил кто – пусть в аду он горит, в смоляном красном пламени!
Рыбаков, прихрамывая – у него нога была глубоко ранена в бою под Улясутаем, – подковылял, щурясь на яркое зимнее солнце, к палатке, где жили трое солдат: старик Михайло Еремин, бравый молодец Осип Фуфачев и иркутский казак Федор Крюков. Федора Крюкова Николай в особенности уважал. За то, что Федор был шибко грамоте учен и все писал, корпел в свободную минуточку над листами бумаги; он записывал в них, корявым языком, на дикой смеси церковнославянских словес и грубо-казацкого, староверского сибирского наречия, свою собственную Библию. «Я, Николка, желаю записать письменами все приключения нашего большого похода, как мы с бароном нашим через леса-степи шли… как красных воевали, как Ургу воевали… как бились под Читой… Ведь, разумею, всяк человек свою Библию пишет…» Рыбаков возражал: да ведь уж есть одна, большая да боговдохновенная, куда ж еще одну плодить! Федор Крюков возражал: «Это ты брось, в каждом времячке, знаешь, свои Даниилы-пророки, свои евангелисты должны быть… Вон, у нас на Руси летописцы были, так плохо, что ли?..» А ты што ль, у нас тоже летописец аль пророк, шутил Рыбаков – и закручивал ловко «козью ножку» с крепкой, дерущей ноздри и рот маньчжурской махрой.
У палатки, щурясь, греясь на обманчивом зимнем солнышке, сидел в расстегнутой кацавейке старик Еремин, штопал гимнастерку, медленно вонзая сапожную длинную толстую иглу в потертую болотную ткань и медленно выдергивая нитку.
– Здорово живешь, Михал Палыч! Фуфачев-то тута?..
– Да ить давеча был тута, убег куды-то, пес разберет… Пошто он тебе сдался?.. Со мной побалакай…
– С тобой об этом несподручно, – Рыбаков помял загрубелыми пальцами бородатую щеку – засеребрилась бородка-то, он в осколке зеркала себя давеча увидал – да испугался: ну седой как лунь стал! – вздохнул тяжело. – У нас с Фуфачевым делишки завязались совместные. Он мне нужон. Слышь, Михал Палыч, – смущенно потупился казак, просительно, как-то по-собачьи вскинул глаза, – ты вот штопаешь… мне к рубахе пуговицы не пришпандоришь?.. да локотки бы подштопать…
– Ну, Микола Евграфыч, – сощурился старик Еремин, лобастый, малорослый старик с лицом голым, безбородым, как у монгола, с редкими седенькими волосиками посредине подбородка, продолжая тянуть из материи иглу, высоко вздевая руку, – я ж тебе не баба, штобы твои просьбишки исполнять. Сам давай-ка потрудись! А ить зачем тебе Фуфачев? коль не секрет, конешно…
– Не секрет, – вздохнул Рыбаков. – Он похитителя людей ловит. И меня подрядил помогнуть ему. Они с Иудой Михалычем, атамановым братом, этим делом занялись.
– Опасное энто дело, – выдохнул старик Еремин, разглаживая на коленях штопку и придирчиво рассматривая ее. Солнце вызолотило его огромный шишкастый лоб.
– Да ведь не опасней, чем ежели вот тебя следующего возьмут да умыкнут. А слухи ходят, – Рыбаков наклонился поближе к старику Еремину, – слухи ходят такие… что тут гдей-то, поблизости лагеря, монгольское капище в скалах… и там, вот те крест православный, все мертвяки лежат!.. и наши вроде бы, пропавшие, тоже там…