– Белое Движение обречено! – выкрикнула Катя истерически и захохотала, будто зарыдала. Ее потные пряди, потемневшие, влажные, вьющиеся, как дикий виноград, прилипли к щекам. – И сами вы обречены! И ваш Унгерн обречен! Он играет в Ригден Джапо! В Будду Майдари! В черт знает кого! А вы все… подыгрываете ему! Брякаете на цимбалах! На дудках, на жалейках дудите!.. Ты… Тришка… ты тоже пьешь кровь… ты пьешь кровь, как они все…
Семенов рванулся к ней. Схватил ее за тонкие запястья, чуть не сломав их.
– Каточек, Катя… тихо… утихомирься… будет…
Она вырывалась. Она извернулась и ожгла его ненавидящим взглядом пьяных, почернелых, как от белладонны, расширенных глаз.
– Пусти! Ты… делаешь мне больно! Ты не имеешь… пр-рава…
Она покатилась вбок, стала заваливаться, падать на плашки стола, уставленные Машкиными яствами. На пол юрты со звоном упала миска с черемшой. Сок разлился, в нос ударил чесночный запах. Семенов подхватил ее под мышки, она снова оттолкнула его, уперлась обеими руками ему в грудь. На миг ему показалось – она сейчас плюнет ему в лицо. Откровенная ненависть светилась в ее широких, как у кошки, зрачках.
– Провались! Ты! Атаман! Быков тебе расстреливать! С собаками сражаться!
Машка восхищенно захлопала в ладоши. Пьяно заорала:
– Катька! Бра-а-аво-о-о-о! Би-и-и-ис! Еще раз на сцену-у-у! Канкан! Там, пара-пара-пам-пам!..
– Уйди! – крикнула Катя и ударила Семенова кулаком в грудь. – Я… не желаю, чтобы ты… прикасался ко мне!.. ты…
Семенов не дослушал. Он размахнулся и влепил жене пощечину, от которой она покачнулась, не удержалась на ногах, повалилась на бок, и, хоть Машка попыталась придержать ее, подхватить, – все-таки упала. Она лежала на разбросанных по полу и по кровати верблюжьих и овечьих шкурах и молчала. Потом жалобно, жалко застонала.
– М-м-м… Ты… ты сделал мне… больно…
Семенов стоял весь белый.
– Ссора ссоре рознь, голубочек ты мой сизый, – пьяно пропела Машка, нетвердой рукой держа за горлышко, как мертвого лебедя, бутылку водки, – и откуда только она их добывала?.. похоже, это была уже третья… – помнишь, как ты меня охаживал, когда я не по-твоему сделала, а?.. баба должна быть под мужиком, лежать под ним и не дергаться… а кто задергается, тому… ух, ну тому и туго придется!.. ты ее, грешную, только батогами перед всей дивизией не лупи, а?..
Семенов дышал тяжело. Свечка коптила, догорала. Из углов юрты надвигались жуткие тени, духи убитых мангысов летали вокруг, взывали о мести. Сильно, чесночно пахло черемшой. Машка пьяно, сбивчиво пробормотала:
– Ты только не убивай ее, Тришка… а?.. Слышишь?.. ну не любит она тебя, не любит, понял?..
Семенов слушал, как что-то сухо, мерно стучит – будто поблизости сухо гремят вытащенными из могилы костями святых мощей. Через миг-другой он понял, что это стучит о ребра его сердце.
Сон – благое дело. Пьяный проспится, есть пословица, дурак – никогда.
Они все наконец-то уснули. Семенов – одетый – на шкурах на полу. Машка, как сидела, так и задремала – на стуле, свесив кудлатую голову на грудь, уже целиком, бесстыдно обнажившуюся под расстегнутой кофтенкой. Катя, преодолевая позывы к рвоте, с тяжелой и гудящей головой, еле доползла до постели, да так и не сумела взобраться на нее – положила голову на подушки и так, стоя перед постелью на коленях, благо она была низкая, невысоко над полом, сооруженная из ватных матрацев и звериных шкур, уснула. Со стороны казалось – она молится Будде, простирается перед ним на холодном полу дацана.
Утро явилось ужасным. Семенов не разговаривал с Катей. Она не могла поднять на него глаз. Машка тихо, зло бранилась. К полудню Семенов подошел к Кате, не глядя на нее, протянул к ней руку с белеющим прямоугольником, выдавил: «Я съездил в Ургу. Тебе на почте лежало письмо. От отца. Вот оно». Катя протянула было руку, чтобы взять письмо, и тут Семенов остро, изучающе глянул на нее. «Сможешь ли читать? Прочитаешь лучше на трезвую голову». Катя вырвала у него из руки конверт и отвернулась к стене. Во рту у нее было отвратительно, горько, будто она наелась бычьей желчи.
Когда муж, более не произнеся ни слова, вышел из юрты, Катя дрожащими руками вскрыла конверт, отчего-то пахнущий дамскими изысканными духами – она здесь, в степи, от них изрядно отвыкла, забыла, какой аромат у «Туберозы», у «Мадам Помпадур»… Штемпель, каков штемпель?!.. питерский?.. На конверте было жирно оттиснуто: «Paris, France». Цветные иностранные марки только сейчас бросились ей в глаза. Все понятно, папочка убежал, и то мудро. Они с ним убежали в разные стороны: он – на Запад, она – на Восток. Она стала пробегать глазами первые строчки письма, написанные милым, родным почерком, будто курица лапой начирикала – и не понимала, и вчитывалась снова и снова, буквы прыгали перед глазами, спьяну двоились, пока до нее, наконец, не дошел смысл прочитанного, пока она не поняла, что случилось – и не расхохоталась хрипло над страницей, держа клочок надушенной бумаги в дрожащих исхудалых руках.