К восьми утра я должен был быть помыт, побрит и при галстуке. Мой рабочий день заканчивался в десять вечера. Откровенно говоря, не думал, что выдержу вашингтонский ритм, да вот втянулся. Правда, мне здорово помогали, находили в библиотеках нужные книги и статьи из газет, привозили копии документов. Тексты своих докладов и выступлений я надиктовывал специалисту по холодильным установкам. Он барабанил пальцами по клавишам компьютера, как заправская машинистка, и на телефонные звонки отвечал, что сейчас профессор занят в архиве. Даже когда звонила Дженни. Во всех остальных случаях, если я был в пределах досягаемости, он тут же соединял ее со мной, а я уж выкручивался по обстоятельствам. Почему ей такой фавор? Наивно спрашивать. После ее звонка в первую ночь он прибежал утром в дикой панике, сказал, что произошла накладка, что они не учли моего расписания, что отныне в любой час мне будут приносить в номер горячий ужин, буквально силой всучил мне конверт с "командировочными", повторяя, что, конечно, деньги маленькие, но командировочные положены всем. Ну, не такие уж маленькие, да и я не очень сопротивлялся. И как ни накалялись страсти во время дебатов в моем кабинете, но около десяти вечера все, как по команде, испуганно смотрели на часы, извинялись и бросались к двери. Я выходил из гостиницы, жадно вдыхал свежий холодный воздух и маршировал под дождем по вашингтонским улицам, еще более пустынным, чем в Лос-Анджелесе, пока не проветривалась голова, а за мной вдоль тротуара, повторяя все мои зигзаги, тихо катилась машина. Я пытался возражать, но мне сказали: так надо. Через минуту после моего возвращения в номере появлялся официант со столиком на колесиках. Телефон, не умолкавший в течение дня, дребезжал лишь когда звонила Дженни. К полуночи я полностью отключался. В 6.30 радиобудильник заводил свою музыку.
На конференции я произнес все те слова, которые так жаждали услышать от меня (и зафиксировать) американцы. Но доклад профессора требовал элегантности, академической формы. Просто обозначить кошку кошкой показалось бы примитивом.
Образцы моего красноречия:
"Когда Великая Империя рухнула
и будет там стоять Генералиссимус и маршалы великие его, да это уже было, было. В двенадцать часов по ночам вставал Император из гроба, а над другой империей никогда не заходило солнце, и гунны нависли над миром, и гнал хан Батый свои несметные орды на Русь и Европу - на рысях, на большие дела - так почему Великая? Потому что дряхлый Генсек мог одним нажатием кнопки разнести к чертовой матери земной шарик? И впрямь, о такой возможности даже не мечтали ни Гай Юлий, ни Адольф Алозьевич; только никогда добрый старикан, лауреат литературных премий, не сделал бы этого лишнего движения, ибо знал: западные краснобаи-демократы хоть и имеют не хуже игрушки, но первыми на кнопки не нажмут, а про него, Генсека, им это не известно - посему обречены трястись от страха перед Великим противником. Так вот,
когда Великия Империя рухнула
но почему империя, ведь называлась она по-другому - мой адрес не дом и не улица, мой адрес Советский Союз, - да потому, что "императив" означает повеление (партия велела, комсомол ответил: "есть!"), и всюду был порядок: в доме, на улице и в танковых войсках! А если случался бордель, то и он планировался, и Калужская область досрочно заканчивала, и фабрика "Красная большевичка" перевыполняла, и знатный токарь Иванов смело смотрел в будущее ему светила пенсия 90 рэ (сто долларов по официальному курсу). По велению была невиданная стабильность в мире, правда, постоянно где-то воевали и взрывали, но воевали и взрывали по плану, в рамках договоренности, а если за рамки переходили, то быстро выясняли отношения на тонком дипломатическом языке: "Значит, так, достопочтенные джентльмены, мы своих косоглазых придержим, но и вы своих черножопых прижмите, иначе..." Иного и быть не могло, кто отважился бы пикнуть, какой Саддам Хусейн посмел бы высунуться! Так вот,
когда Великая Империя рухнула