Несколько лет назад она, находясь под влиянием очередного порыва (все, что она делала, происходило всегда на волне вдруг возникшего чувства), взяла из приюта двух девочек-погодок, сестер, чьи родители утонули в грозу во время переправы через Сухону. Теоретически для этого требовалось получить особенное разрешение в каких-то губернских бюрократических глубинах, но ей, благодаря связям, удалось оформить опекунство так просто, как если бы она покупала двух породистых щенков. Впрочем, и отношение у нее к девочкам было скорее как к бессловесным питомцам: из-за обычной переменчивости ее натуры она переходила от судорог восторга, когда часами могла наряжать их, кутать, укачивать на коленях и покрывать поцелуями, к долгим периодам хмурой неприязни, когда девочкам крепко доставалось за любую, даже мнимую провинность. Иногда настроения эти чередовались несколько раз на протяжении нескольких часов: вот малышки, наряженные как ангелочки, поют и танцуют под аккомпанемент приемной мамаши, которая со слезами умиления на глазах любуется на их потешные ужимки; а четвертью часа позже она визгливо кричит, упрекая во всех грехах и сдирая с них кукольные одежки. Можно себе представить, каково жилось у нее девочкам. При этом в присутствии чужих она старалась вести себя с ними нежно до слащавости, так что многочисленные приятельницы и особенно приятели считали ее образцом великодушия. «Знали бы вы, каких жертв потребовало от меня материнство, — любила она говорить, покачивая головой (девочки стояли тут же), — но чего только не сделаешь ради моих милых крошек». (Крошки же, до сих пор не отошедшие от крушения всей их прежней благополучной жизни, боялись ее до дрожи.) Все заботы о детях были, естественно, переложены на плечи прислуги, в дополнение к штату которой была нанята горничная. Из соображений высокого тона горничная обязательно должна была быть француженкой. В Вологде, прямо сказать, наблюдался определенный дефицит француженок, но одна все-таки нашлась: дама, состоявшая в должности помощницы повара в одном из городских ресторанов и охотно сменившая кухонный чад на должность воспитательницы. Читать и писать их выучили еще в приюте — и к какому-то из званых вечеров Мамарина приготовила для гостей замечательный сюрприз: одинаково одетые сиротки исполняли на два голоса ее собственные стихи из недавно выпущенной книги (раз в два-три года она печатала за собственный счет в губернской типографии очередной сборничек).
Тогда это было модно: по всей России пользовались удивительным спросом омерзительно приторные открытки бездарной Елизаветы Бем, где умильного вида детишки поставлены были в нарочито взрослые и при этом какие-то похабные положения, все это сопровождалось грубыми и пошлыми виршами. Что-то в этом роде вышло и у Мамариной: ее пряные стишки, где обнаженная героиня удирала от каких-то перевозбужденных фавнов, путаясь в камышах, делались невыносимо скверными в чистых детских устах. Впрочем, для ее обычной компании подобный эстетический мезальянс означал прямо-таки высшую точку новейшего искусства и был от этого неподсуден.