Захар открыл ее тем же ключом, толкнул. И они с Кругловым увидели небольшую комнату, если это можно было назвать комнатой. Четыре шага в длину, три в ширину. Высокие пятиметровые стены из тех же неоструганных плах — черные, прогнившие насквозь доски чередовались с белыми, недавно поставленными взамен сопревших. И поверх, в потолке, небольшое заледенелое оконце. Оно было черным, только поперек, как сквозь щелястый закрытый ставень, чуть пробивались три узенькие светлые полоски. Оконце, как в тюрьме, было густо перекрещено толстыми железными прутьями. В одном углу стоял некрашеный стол и стул, в другом — что-то наподобие нар. На нарах лежало тряпье, а на тряпье — лохматый, заросший грязью человек.
Захар, ошеломленный, стоял с ключом в руке и молча глядел на странного жителя подземелья.
— Да он живой ли? — проговорил Круглов.
— Живой — как червяк земной, — ответил человек, не шевелясь.
С потолка, прикрытая большим металлическим абажуром, свисала небольшая керосиновая лампа.
Человек на нарах медленно приподнялся, сел и долго смотрел на Большакова с Кругловым провалившимися черными глазами. В них ничего не отражалось, как у слепого. Воскового цвета кожа на скулах была так тонка и прозрачна, что казалось — редковатые, грязного цвета волосы растут прямо на лицевых костях.
— Да ты… кто? — спросил Круглов.
Вместо ответа человек, не вставая с нар, плюнул в сторону лохани, но не попал, тяжелый плевок шлепнулся на пол. Затем почесал плоскую грудь сквозь измятую, влажную и прилипающую к телу рубашку, прошел к столу, на котором стоял котелок, лежал кусок хлеба, и начал молча и торопливо есть. Одной рукой он держал котелок, другой быстро черпал деревянной ложкой. Вычерпав котелок, облизал со всех сторон ложку и, уставившись взглядом в стену, стал жевать хлеб. Крошки сыпались на стол, он сгребал их в дрожащую, такую же желтую, как лицо, ладонь и тоже кидал в заросший рот.
— Подстригли бы, что ли, меня, — проговорил вдруг человек, расцарапывая ногтями грязь на голове.
И тут Круглов чуть не выронил лампу, закричал:
— Ленька?! Да ведь это… Ленька Уваров, старший сын Исидора, что в сорок четвертом, осенью, в Светлихе утонул!..
От этого крика человек, царапавший голову, вздрогнул. Рука его упала с мягким стуком на грязный, засаленный стол.
— Ленька! Ты ли это? — качнулся к столу Круглов.
Человек вскочил, отпрянул в угол и уже оттуда оскалился, как зверь, сжимая в руках пустой котелок.
— А вы… вы кто? — прохрипел он, дрожа всем телом. — Вы откуда? Что надо?
Круглов опомнился, почувствовав, что председатель крепко сжимает его руку и тянет к выходу.
— Но, Захар… это ведь… Разве можно его тут оставлять?
— Нельзя, — проговорил Захар Большаков, кажется не разжимая губ. — И выводить его отсюда без милиции не следует. Дело тут, видать, нешуточное…
…Анна по-прежнему металась на кровати. Она то стонала, то выкрикивала беспрерывно: «Леня! Ленюшка, сыночек мой…»
Бредила она или была в сознании — понять никто не мог. Женщины, хлопотавшие вокруг ее кровати, вопросительно глядели на председателя с бригадиром, но ничего не спрашивали, понимая, что скоро и без того станет все известно.
Большаков взял из рук бригадира лампу, поставил на стол, сказал:
— Ступай позвони. Скоро там врачи и… милиция…
Затем подошел к больной, склонился над ней, положил ей на лоб ладонь.
— Анна, Анна! — дважды проговорил он. — Ты слышишь меня?
Женщина затихла, чуть кивнула головой и заплакала.
— Ничего, теперь все хорошо будет. Ты расскажи, как же это… с Ленькой?… И за что тебя на мороз?
По горячим щекам женщины обильно потекли слезы.
— Ну хорошо, хорошо… Потом расскажешь, когда выздоровеешь, — чтобы успокоить ее, сказал Захар.
— Нет, — снова пошевелила головой Анна. — Может, я и не выздоровлю. А сыночка моего он, Евдоким, в подземелье… А сам переполох поднял — утонул, мол… Все по наущению и благословению… матери Серафимы.
— Что за Серафима такая?
— Дык ваша… зеленодольская, проклятая, в миру — Пистимея Морозова.
В голову Захара словно молотком заколотили. Он медленно начал поднимать над кроватью голову, точно хотел уклониться от этих ударов, медленно, с трудом поднялся. А женщина продолжала говорить, через силу выталкивая иногда слова по одному:
— Она ить, Серафима, самолично иногда спускалась к Ленюшке. Все Божьей карой грозилась. И отшибла у ребенка ум. Когда Исидор пришел с фронту, и его запугали с Евдокимом… И меня. Шутка ли, мол, сына… от армии… от войны… укрыли. Не погладят, мол, за это… Сколько я слез тайком пролила… А потом не стало их, слез-то. Кончились. Сказала я: не могу больше, объявлю всем людям, пойду… Евдоким-то и сказал тогда: «Бес в тебе заговорил!» И заставил… меня… выморозить его… беса.
Большаков слышал и не слышал ее последние слова. Перед глазами его запрыгали строчки: «Здравствуй, племянница. Каково поживаешь? Приезжай в эту среду на базар». Опять в голове заметалось: «Но ведь надо же что-то делать, немедля… хотя и в среду только на базар зовут. Кто зовет? И что сейчас можно было сделать, в этакую непогодь?»