Грейн сидел смущенный, задумчивый, наполненный молчанием, которое сопровождает покаяние и постижение сути вещей, смысла жизни… «А ведь только что у меня были такие страшные мысли! — упрекнул он себя. — Я ведь даже оправдывал гитлеризм… — Ощущение ужаса волной пробежало по его спине. Он начала молиться: — Господи на небесах, помоги мне! Я очень мал! И мне очень тесно… Не дай мне провести мои годы в слепоте!.. Но что будет со Станиславом Лурье? Как я могу быть человеком, если причиняю ближнему такое зло?..» Он не нашел ответа на этот вопрос, и ход его размышлений на этом остановился. Грейн смотрел в сторону буфета. Толстый повар в белом фартуке и высоком колпаке вносил с кухни противни с мясом. Он был похож на жреца в языческом храме, в котором служение идолам сопровождается едой. «Ему не надо, как Хофни и Пинхасу, сыновьям первосвященника Эли, воровать мясо из котла,[91]
— вдруг подумалось Грейну. — Ну а что с теми тварями, мясо которых несет повар? Всего несколько дней назад они были живы. У них тоже есть души. Они тоже Божьи дети. Кто знает, возможно, они сделаны из лучшего материала, чем человек… И они наверняка невиннее его, они чисты от греха. Но они изо дня в день восходят на жертвенник: еда в образе быков, телят, ягнят… Ведь я когда-то хотел стать ветеринаром. Я все хотел, но так и остался при одних желаниях…»Вдруг Грейн увидел, как кто-то приближается к нему, улыбается, машет рукой. Видимо, Грейн знал этого человека, но кто он? Маленький человечек, такой маленький, каких здесь, в Америке, и не увидишь: миниатюрный мужчина с желтоватым личиком, высоким лбом, обширной плешью с седыми пучками волос по обе стороны. Его черные маслянистые глазки лучились мальчишеской шаловливостью. В улыбающемся рту видны редкие черноватые зубы. Одет он был в цветастую рубашку, туфли, похожие на шлепанцы, и желтые брюки. «Кто он такой? Ведь я его знаю!.. Ведь я его хорошо знаю!» — кричало что-то внутри Грейна. Человечек остановился, стал причмокивать и по-хасидски раскачиваться.
— Весь мир — это маленькое местечко, не так ли?
Грейн молчал.
— Надо же, ты меня не узнаешь!
«Он даже на „ты“ со мной», — подумал Грейн, а вслух сказал: — Я сейчас в таком состоянии, что не узнал бы родного отца.
— Что с тобой? Дурак!.. Я — Морис Гомбинер!
Но еще до того, как он назвал свое имя, сразу же, как только он воскликнул «дурак!», Грейн узнал его. Он встал, хотел расцеловаться со старым знакомцем, но как-то не получилось. Тот рассмеялся, как ешиботник, тоненьким голосочком и с живостью, от которой Грейн уже успел отвыкнуть: хихиканье, наполняющее глаза, брызжущее между зубов, ликующее в каждой морщинке. В этом было что-то свойское и даже дурашливое. Грейн уже позабыл, что бывает подобный смех. Такой смех остался по ту сторону океана, на Гавайях и в Китаях. Здесь, в Америке, о нем забывают и даже не помнят, что забыли.
— Когда ты приехал в Америку? — спросил Грейн. — «Не надеялся я видеть твое лицо»,[92]
— добавил он на иврите.— Ты наверняка думал, что Гитлер уже сделал из меня святого мученика за веру…
— Нет, я слышал, что тебе удалось спастись, — солгал Грейн.
— От кого? Я едва не стал пеплом, но кое-как выкрутился… В тридцать восьмом году меня выслали в Збоншинь,[93]
потом я был в Лодзинском гетто. Даже не спрашивай, не спрашивай. Я прошел все круги ада!— А где ты побывал?
— Лучше спроси, где я не побывал. Я был в самом что ни на есть Майданеке…
8
Какое-то время оба они молчали.
— Ты давно в Америке? — спросил наконец Грейн.
— От силы год.
— А откуда приехал?
— Из Тель-Авива.
— И что ты делаешь в Майами? Приехал погреться, что ли?
— У моей жены здесь дом. У второй жены, не у первой. А Фани больше нет. Она погибла в Лодзинском гетто.
И снова они оба на какое-то время замолчали.
— Ты знал, что я в Америке? — спросил Грейн.
— Знал, но я-то сам живу в Детройте, а ты, кажется, где-то в Нью-Йорке. Бывал я, правда, и в Нью-Йорке, но, не про тебя будь сказано, у врача. Мне в Нью-Йорке сделали операцию. Всего два месяца назад. Впрочем, если суждено жить, то и живешь. А кто тебе сказал, что я выжил?
— Да кто-то сказал. Я уже толком не помню кто.
— Я прихожу сюда каждый день, в этот кафетерий. И не проходит дня, чтобы я кого-нибудь не встретил. Тут половина Нью-Йорка. Но вот встретить тебя я действительно не рассчитывал. Я думал о тебе, думал каждый день, когда лежал на нарах в лагере и ждал селекции. Когда ждешь, что тебя засунут в печь, думаешь о разных вещах. Сколько раз я с тобой прощался. Ведь мы были когда-то друзьями. И вдруг вижу: ты сидишь здесь. Твой сын должен быть уже взрослым.
— У меня сын и дочь. Сын учится на инженера, уже заканчивает.
— Да, время бежит! Время тоже своего рода Гитлер! Оно все уничтожает. А как дела у твоей жены? Как ее зовут? Я уже забыл…
— Лея.
— Да, конечно, Лея. Она тоже здесь?
— Нет.
— Осталась в Нью-Йорке?
— Да.