Через Поля мы познакомились с Мирманами и несколько месяцев спустя стали посылать Сашу в их школу. Он там был на правах подготовляющегося, сидел в классе, играл с детьми, немного учился и был всеобщим любимцем. Он вообще выравнивался в славного, добродушного и симпатичного ребенка. В школе с m-lle Jeanne, с Полем он шибко выучился по-французски, но с нами продолжал говорить по-русски, так что не было момента, когда бы он говорил по-французски лучше, чем по-русски. Но читать по-русски мы его не учили, а по-французски в школе он выучился. Писать же цифры он выучился отлично и очень оригинально.
Долго он обнаруживал замечательную неспособность к счету. До 20–30 он умел считать, но дальше не понимал, несмотря на объяснения. Писать же цифры умел всего до 9, а 10 уже не понимал. Я не насиловал ею понимания, вообще боясь за его больную голову, но в глубине души приходил в отчаяние за эту огромную неспособность, которая как бы подтверждала мои опасения о возможности влияния пережитого менингита на его голову. Но он вдруг выучился сам следующим образом.
Мы с ним делали прогулки огромные, по нескольку часов. К Новому году я ему купил за 5–6 франков крепкую деревянную лошадку на прочных колесах, достаточно большую, чтобы он мог сидеть на ней верхом. Он был в восторге от подарка, который оказался весьма полезен. Мы брали на прогулку эту лошадку. При сплошных парижских асфальтах она могла проезжать целые версты. Когда Саша уставал, он садился на лошадку, а я ее вез за веревочку. Впрочем, мы и без лошадки ходили очень далеко — за город и по городу. Улицы длинные, дома в Париже высокие, но узкие, большей частью в четыре-пять окон, а часто и в два-три. Поэтому номера домов многочисленны и доходят до многих сотен. Как-то на Сашу напала охота спрашивать меня, какие номера домов, мимо которых мы проходили, и он этим так увлекся, что на прогулках даже надоедал мне. Не обращает внимания ни на что, кроме номеров, и каждую минуту спрашивает: «А это как?» — «Ну шестнадцать». — «А это?» — «Семнадцать». — «А это?» — «Восемнадцать» — и так далее, до десятков и сотен. Не помню, сколько времени это продолжалось. С перерывами — с месяц, конечно. Потом в один прекрасный день он меня удивил. Вдруг смотрит на случайный номер дома и говорит: «Ты мне не говори, я сам узнаю» — и назвал номер совершенно верно; потом другой, третий, вразбивку, и все верно, а сам радуется, по своему обыкновению, закрывает лицо руками и говорит: «Я теперь все номера понял, все цифры». И действительно, оказалось, что он может считать до бесконечности, только спрашивая названия «миллиона», «биллиона» и так далее, а писать —
Русский иезуит
Мне не раз приходило в голову воспользоваться пребыванием в Париже и повидать отца Мартынова (в миру Иван Михайлович), père Martinoff1
. Бывший русский радикал, рожденный кружком Герцена, скомпрометированный политически, он эмигрировал за границу, и тут с ним произошел странный переворот. Он принял католичество и вступил в орден иезуитов. С этих пор прошло уже тогда лет двадцать, но révérend père Martinoff (преподобный отец Мартынов) был жив и усердно работал для римско-католической пропаганды. Меня интриговало: что может психологически представлять человек с такой странной биографией? Но казалось неловко ни с того ни с сего явиться к нему, да я и не знал, где его искать, может быть, он живет скрытно, потому что орден иезуитов был запрещен французской республикой…Однажды в книжной лавке Альбера Савина на rue Drouot я разговаривал со служащими о том о сем и как-то случайно упомянул о Мартынове. Издатель Альбер Савин, мой приятель, был католиком — catholique pratiquant, то есть церковный, соблюдающий обряды и таинства. Он поэтому хорошо знал католический мир Парижа.
— Вы интересуетесь соотечественником? — спросил Савин.
— Не то что соотечественником, а такой оригинальной личностью. С удовольствием повидал бы его.
— Так отчего же вы не сходите? Он охотно принимает русских.