– Вы же хирург? – наконец спросил Андрей. Тот кивнул. – С ножом обращаться умеете?
– Что?.. – начала Ксения, еще шире распахивая и без того огромные глазищи.
– Шутка, – улыбнулся Андрей одними губами. – Мы ни с кем не будем сражаться: белый день на дворе. Центр города. Мы просто попытаемся уйти без шума.
– Без шума не выйдет, Андрей, – Маша сосредоточенно на него глядела. – Тут нет выхода через двор ни на канал, ни на другую улицу. Только в тот же переулок, через арку рядом с парадной.
Он знал, что она хочет сказать: никакой центр и белый день не остановит маски-шоу, настроенные на убийство. Слишком большой человек играет. Можно позвонить в Москву и вызвать «своих» ребят – из тех, которых местное начальство не отзовет сразу по приезде. Но для этого им нужны основания вломиться в квартиру – то есть тот самый шум. А теперь внимание, вопрос: сколько у них времени? Как два мрачных клоуна, они с Машей одновременно посмотрели на часы. Ночь спустится на этот город часа в три. Сумерки – еще раньше. У них полчаса. Максимум – час.
– Тут есть выход на черную лестницу, – прижимаясь к объемному боку Носова-младшего, вдруг сказала виолончелистка. – Она была заложена, но мы во время ремонта освободили проем, чтобы мусор выносить.
– Отлично, – кивнул Андрей. – Значит, вы трое сейчас – ноги в руки – выходите туда. Спускаетесь вниз и ждете.
– А если они все равно оставят кого-то караулить на улице? – возразила Маша спокойно.
– Я постараюсь, чтобы не оставили, – он положил руку ей на шею, перебрал истосковавшимися пальцами гладкие теплые волосы на затылке. – Вперед. Ты отвечаешь за своих питерских подопечных.
Маша что-то хотела сказать, но вместо слов только кивнула виолончелистке с хирургом: идите. И, когда те пошли по коридору в сторону кухни, быстро обернулась, взяла его за отвороты куртки, прижала к себе и поцеловала крепко-накрепко, что называется – на совесть, как ему и мечталось все эти бессмысленные в ее отсутствие дни. Он сжал ей руку, до боли, а она лишь улыбнулась, не отрывая от него невозможных прозрачных глаз, кивнула и пошла догонять остальных. Хлопнула дверь – туда он еще наведается, чтобы забаррикадировать черную лестницу. А пока…
Он. 1960 г.
Уже два глухих, пасмурных дня он сидел один в разрушенном блиндаже, жег костер и ел запасы: их, впрочем, можно было пока не экономить. Паренек – «Зови меня Михой, дядя» – снова и снова объяснял ему проход через лес. Старые блиндажи были схожи с доисторическими пещерами, там имелись потемневшие от старости и сырости матрацы и самодельная – из ведра – печка. Топить, впрочем, следовало аккуратно – дым мог выдать их местонахождение. А так – все удобства, и он не раз размышлял о людях, ночевавших до него на старых матрацах: сумели ли они добраться до вожделенной Суоми, и если да, то как сложилась их судьба? Ему снилась Зина, склонившаяся полной молочной грудью над новорожденным Колькой. Рубиновые сережки, подаренные на рождение сына, поблескивали в ушах. У него самого на коленях сладкой тяжестью спала Аллочка, так ревновавшая отца к мальчику. Почему-то во сне она все так же была в своих красных ботиночках. Просыпаясь от утреннего озноба и натягивая чуть влажное одеяло на голову, он все пытался вспомнить, почему не спалил те ботиночки в огне блокадной буржуйки? Но они были так хороши: и цветом – алым, и нежнейшей на ощупь кожей. Таких было не отыскать ни у частников, ни тем более в советских обувных. Думал ли он, что однажды отдаст их своей дочери? Нет, конечно. Скорее они стали вроде как посланием из другой жизни, где все могло быть иначе. Может, и не уходить никуда? – никак не мог решиться он. Жить тут потихоньку? Добираться время от времени до ближайшего поселка, покупать еще снеди… Не рисковать?
На третий день он проснулся и увидел солнечный луч, лежащий ковриком у входа. Вышел наружу и подивился лесному превращению: тот будто стал живой, теплые золотистые пятна плавали в пронизанном птичьим пением и запахом нагретого солнцем мха воздухе. Это был знак, пора было сниматься с якоря. Он быстро перекусил, собрал в рюкзак пожитки, окинул прощальным взглядом нутро блиндажа.