Мне почему-то стало жутковато, и сон совсем прошел.
— Вы говорили, что у вас много друзей — больших физиков и математиков, — продолжал Вацлав Иванович. — Я бы только хотел, чтобы кто-нибудь познакомился с этим доказательством. Это моя мечта.
Я долго стряхивал с простыни непонятно откуда набившиеся крошки, песчинки. Стряхнул, лег и все равно почувствовал множество крупинок, въевшихся в тело. Накрылся второй серой и навсегда пыльной простыней. Палата спала. Я думал о том, что на Руси много гениев. Какие идеи, какие странные бескорыстные увлечения, какие биографии! Как несправедлива жизнь! Гениев обижают, не замечают. Я думал о том, что я, пожалуй, больше замечен, чем Вацлав Иванович, и что это несправедливо. Потом захрапел сосед слева. Даже не захрапел, а зарычал и засвистел одновременно. Я перевернулся на другой бок, и мысли мои повернулись. Я стал думать, что и меня не заметила жизнь, что вот я ворочаюсь на пупырчатой простыне в палате с тяжелым запахом и завтра мне всадят укол в глаз. А ведь я тоже немало хорошего сделал или хотел сделать… Потом я уснул.
Мне снилась внутренность гладкой черной трубы. Я летел по ней, слегка касаясь плечами маслянистого металла. Потом меня прижало всем правым боком — поворот. Скорость была громадная. Крутая извилина кончилась, я поднял глаза и далеко впереди увидел яркий свет — труба кончалась раструбом, и там, в конце, под сильным ветром колыхалась сирень.
В правый глаз мне вставили монокль в виде овальной рюмочки с теплой жидкостью. Рюмку привязали к голове резиновым бинтом. Подсоединили к торчащей в бинте клемме и пустили слабый ток. Я откинулся на спинку кресла. Нас сидело шестеро в этом зале физиотерапии. Распахнутое окно, пышное тепло июня. Легкое потрескивание никому непонятных электроприборов, бесшумные колдовские шаги медсестры. И никакой боли, И, честно говоря, никакой веры в это лечение — уж слишком все это симпатично, слишком умиротворяюще. Тебя просто греют, просто не тревожат. Тебя просто любят. Неужели это может вылечить? Весь опыт жизни говорит, что нет. А все-таки приятно.
У всех из глаз торчали ножки овальных рюмочек. А от ножек шли проводочки к черным коробочкам на стене. Мы походили на инопланетных насекомых с кристаллическими глазами, вынесенными впереди головы.
Некоторое время мысли мои не имели никакой формы. Напряженно и легко я думал ни о чем. Потом я стал мысленно разглядывать внутренность моей головы. Я подбирался с фонариком к местам, где глаз крепится к глазнице. Я видел заломившиеся, искрившие нехорошим током сосуды-проводочки. Их бы надо менять. Замутненное стекловидное тело — оно походило на непрозрачное волнистое стекло в дверях учрежденческих туалетов. На нем была пыль. Я думал о том, что человек, лишенный зрения, видимо, всегда погружен во внутренний свой мир. У него всегда есть индульгенция, позволяющая ему не думать о других. Это его право, и в этом есть определенная соблазнительная степень свободы. Например, я лично свободен еще минут двенадцать — до конца процедуры — не задумываться, не заботиться ни о ком и ни о чем. А вот, скажем, Вацлав Иванович, тот вообще… Но здесь в мою беззаботность вдвинулось острие тревоги. Я вспомнил эту бухгалтерскую книгу, сплошь исписанную почти совершенно слепым человеком. Вспомнил его напряженную сосредоточенность. Старик не устал жить и бороться. Он в неравных, худших условиях. Ему все труднее. Но он не покидает ринг. Вот и меня хочет он сделать своим секундантом, чтобы продолжить бой. А я зеваю, засыпаю….. Мне стало стыдно, и лицо вспотело под резиновыми бинтами. Вацлав не подошел ко мне за завтраком. Я вообще не видел его сегодня.
— Я его отпустила домой за документами. У него завтра комиссия, — сказала мне завотделением.
У меня с ней были славные шутливые отношения. Как бы не замечая своего жуткого вида — больничной пижамы, тапочек, бахил, — я в ее присутствии постоянно обозначал все признаки салонной галантности — вскакивал со стула, шаркал ножкой, кланялся. Ей это нравилось.
— А далеко живет наш Вацлав?
— Ох, далеко! На окраине.
— И что же, сам поехал или кто его забрал?
— Сам, сам. Он одинокий. Потихоньку, с палочкой, с палочкой.
— Вот что, мадам, Любовь, свет, Володимировна… позвонить бы мне по телефону, да не из автомата, а для тихой беседы, а?
— Во как! — Она кокетливо покачала головой. — Идите ко мне в кабинет. Ключ в двери. Запритесь изнутри.
Из больницы легко разговаривать даже с тем, кому не собрался позвонить месяцы, а то и годы.
— Я уж думала, ты совсем пропал. Может, думаю, зазнался или, может, эмигрировал. Или, думаю, влюбился…
— Что ты, что ты, дорогуша моя! Просто так получилось. Я сейчас из больницы звоню…
— Как? Что? Где?
— Да нет, все уже нормально…
Все! Мои ви́ны уже позабыты, и вроде уже должок за ней — она дома, а я вот в больнице. Уважают в России болезнь.
— Кстати, о птичках… Что ты думаешь о теореме Ферма?
Трубка замолчала. Потом послышался легкий смешок… хмыканье.
— Ну, ну, продолжай.