Эта непоколебимая, героическая твердость духа, вследствие воспитания и обычая сделавшаяся обыкновенной среди всех дикарей, вовсе не необходима для образованных народов. Когда они жалуются на свои страдания, когда они предаются горю, когда они увлечены любовью или пугаются при опасности, то легко вызывают к себе участие и снисхождение. Никто и не думает, чтобы такие слабости существенным образом искажали их характер. Если только поступки их не противоречат справедливости и человеколюбию, то им нечего опасаться за свое доброе имя, хотя бы черты их лица, их внешний вид и их речи говорили об их волнении и смущении. Человеколюбивые и просвещенные люди, способные на сочувствие к своим ближним, сознают и разделяют живее дикарей то, к чему может побудить страсть, и поэтому они легче прощают ее заблуждения. Сам человек, поддавшийся такому заблуждению, уверенный в снисходительности и справедливости ближних, не боится презрения с их стороны за то, что отдался порыву своего чувства. Мы легче отдаемся на волю страсти в присутствии друга, чем в присутствии постороннего человека, потому что надеемся встретить в первом больше симпатии и снисходительности. На подобном же основании обычай цивилизованных народов допускает более сильные проявления в чертах лица и во внешнем виде внутренних ощущений, чем те, что дозволяются варварскими народами. Просвещенные люди говорят между собою с прямодушием и откровенностью, как это принято обыкновенно у друзей, в то время как дикари соблюдают в разговорах между собой сдержанность, естественную с посторонними людьми. Живость и воодушевление, обнаруживаемые французами и итальянцами (просвещеннейшими из европейских народов) в разговоре о самых обыкновенных предметах, поражают всех иностранцев, которым случится увидеть их и которым вследствие их воспитания среди людей менее живых и впечатлительных не может нравится такое воодушевление, так как они не привыкли к нему. Молодой французский дворянин, которому отказали в ходатайстве о получении полка, в состоянии заплакать, не краснея, в присутствии всего двора. Итальянец, говорит аббат Дюбо, обнаруживает больше волнения, когда его приговаривают к штрафу в двадцать или тридцать шиллингов, чем англичанин, которому читают смертный приговор. В самый просвещенный век Рима Цицерон, нисколько, по-видимому, не унижая себя, проливал перед народом и сенатом слезы, вызванные горечью и страданием, и не подлежит сомнению, что он завершал слезами почти все свои речи. Но в первые и суровые времена Рима ораторы не решились бы выказать так сильно свои страсти, и Сципион, Лелий и Катон Старший, вероятно, уронили бы свое человеческое достоинство, если бы обнаружили публично подобную слабость. Первые римские воины выражались правильно, спокойно, рассудительно, но им вовсе не известно было то высокое и страстное красноречие, которое было введено в Риме в употребление Гракхами, Крассом и Сульпицием за несколько лет до рождения Цицерона. Красноречие это, уже давно с большим или меньшим успехом практикуемое во Франции и в Италии, только в самое последнее время начинает входить в употребление в Англии. Вот в чем состоит различие между степенью самообладания, требуемой нецивилизованными народами, и степенью его, необходимой цивилизованным народам, и таков отличительный характер суждений тех и других о достоинствах человеческих поступков.