Ночь. Ночь. Лемуры. А есть более благородные дома, более аристократичные заведения. Франсу? Понсе туда не явился. Он наносит визиты в Париже во фраке академика, расшитом пальмами. Он работает над словарем. Сидит в кресле Петэна. Она не знает, чья рука обнимает ее, но рука эта принадлежит вполне респектабельному господину, а голова как будто с рекламы виски: King Simpson, Old Kentucky, Home American Blend — это внушает доверие. И Софи Мергентхейм танцует при зарницам на рейнской террасе. Софи Мергентхейм из отдела-распространения старой «Народной газеты» в Берлине. Проходная комната, с окном во двор, темная комната, все конфисковано, все посажены в тюрьму, все сожжено, разрушено.
Софи принадлежала к сливкам на пудинге, лучшая из лучших, золотой фонд, золотые сливки, сладкие, взбитые сливки, взбитые волосы, белокурые с желтком. Мергентхейм говорит по телефону. Хозяин тактично выходит из комнаты. Дипломат. А что он делает теперь? Он тактично подслушивает. Подключается к телефонной проводке. Мергентхейм разговаривает по телефону с редакцией. Получает подтверждение, что статья напечатана. Газета своевременно доставлена на вокзал. Мергентхейм обливается потом в своем фраке. Его фрак не расшит пальмами. Но кто знает, что принесет будущее? Мергентхейм стирает пот со лба. Он думает: «Конечно же, он мой враг, человек с такими взглядами мой враг».
Ночь. Ночь. Лемуры. Кетенхейве спускается вниз. Спускается в погребок. «Ты моя красавица», — доносится из-под земли. «Ты моя радость», — поет голос под городом, под кроватями спального гарнитура «Эрика». «Ты самая красивая на свете», — это доносится из катакомб, но не из тех катакомб, что под собором, не из кородинских захоронений франконо-римской эпохи, а из ночного пристанища Кетенхейве в Западной Германии. Здесь пахнет не гнилью и не ладаном, а густым сигаретным дымом, шнапсом, девицами и мужчинами, здесь неистово танцуют буги-вуги и рейнлендер. В этом погребке собирается молодежь, не носящая студенческих фуражек и не нуждающаяся в рапирах, чтобы чувствовать свое превосходство; здесь истинная катакомба, тайное убежище, приют молодежи, находящейся в оппозиции к старым кроватям города, и эта юная оппозиция бурлит, как подпочвенные воды, шумит всю ночь в своем колодце и растечется утром по лекционным залам и семинарам честолюбцев, по канцелярским табуретам и рабочим местам лаборанток. «Все мы, все мы попадем на небо», — играет студенческий оркестр.
Кетенхейве примостился у стойки. Выпил три рюмки шнапса. Выпил быстро, одну за другой, залпом. Он чувствовал себя стариком. И на небо он не попадет. Молодые люди кружатся вихрем. Дымящееся, забродившее тесто. Голые руки, голые ноги. Распахнутые рубашки. Обнаженные страсти на лицах. Все перемешалось. Все перетерлось. Они поют: «Мы отважные ребята, мы отважные ребята». Кетенхейве подумал: «Вы отважно уляжетесь в презираемые вами родительские кровати, вы не сделаете себе новых кроватей, но, может быть, до той поры старые кровати сгорят, может быть, и вы сами сгорите. Сойдете в могилу». Оркестр смолк, и молодые люди обступили Кетенхейве. У стойки образовалась давка, но ему это не метало. Его они не толкали. Он стоял, словно изолированный. Молодые люди сторонились его, как прокаженного. Они кичились своей молодостью. Элька могла бы быть медиумом и связала бы Кетенхейве с этим юным миром. Но без нее он не решался пригласить кого-нибудь выпить с ним рюмочку. Ни юношу, ни девушку не решался пригласить.