На улице, визжа тормозами, останавливается машина; хлопают дверцы, и стрекотание насекомых тонет в грохоте шагов. В дверь властно стучат, потом раздается звонок. Ким идет открывать. Это сосед из дома № 38 в сопровождении полиции. Офицер — хрупкий и учтивый немолодой блондин; с ним трое вооруженных до зубов полицейских. Он извиняется за беспокойство и просит разрешения взглянуть на наши документы. Мы идем каждый в свою комнату, за нами по пятам следуют полицейские.
Офицер изучает наши удостоверения личности и служебные пропуска, мои — более тщательно.
— Вы гражданин Израиля, господин Джаафари?
— Вас это смущает?
Раздраженный этим вопросом, он окидывает меня взглядом с головы до ног, возвращает нам документы и спрашивает Ким:
— Вы сестра Вениамина Иехуды?
— Да.
— Я очень давно знаю вашего брата. Он еще не вернулся из Соединенных Штатов?
— Он в Тель-Авиве. Занимается подготовкой форума.
— Да, верно, я забыл. Я слышал, он недавно перенес операцию. Надеюсь, сейчас он чувствует себя хорошо…
— Моему брату никогда не случалось лежать на операционном столе, господин офицер.
Он кивает, прощается и знаком приказывает своим подчиненным следовать за ним. Закрывая дверь, мы слышим, как сосед из дома № 38 говорит, что в жизни не слышал, чтобы Вениамин упоминал о сестре. Снова хлопают дверцы, и машина резко берет с места.
— Царство доверия, — говорю я.
— Да уж! — отвечает Ким, снова усаживаясь за стол.
Ночью я не смыкаю глаз. Неотрывно смотрю в потолок, закуриваю неизвестно какую по счету сигарету, снова и снова, до тошноты, прокручиваю в уме слова Ким, но не могу добраться до сути. Ким меня не понимает; хуже того — я и сам понимаю себя не больше. И все-таки отныне я не позволю читать себе нотации. Хочу слышать только то, что засело мне в голову и против моей воли влечет к тому туннелю, где брезжит намек на свет, — все остальные пути слепы и немы.
Поутру, совсем рано, пользуясь тем, что Ким еще спит, я на цыпочках выскальзываю из дома, ловлю такси и мчусь в Вифлеем. Большая мечеть практически пуста. Прихожанин, перебирающий в шкафу пожертвованные книги, не успевает меня задержать. Я быстрым шагом пересекаю молитвенный зал, приподнимаю портьеру за минбаром и попадаю в комнату с голыми стенами, где какой-то молодой человек в белом одеянии и ермолке читает Коран. Он сидит на подушке, скрестив ноги, перед ним низкий столик. Прихожанин, занимавшийся книгами, появляется вслед за мной и хватает меня за плечо; я отталкиваю его и оказываюсь лицом к лицу с имамом — оскорбленный моим вторжением, он просит ученика вести себя спокойнее. Тот выходит, угрожающе ворча. Имам закрывает книгу и смотрит мне прямо в лицо. Его взгляд полон гнева.
— Здесь не проходной двор.
— Мне очень жаль, но это единственный способ вас увидеть.
— Все равно это не причина.
— Мне необходимо с вами поговорить.
— О чем?
— Я доктор…
— Мне известно, кто вы. Это я распорядился, чтобы вас не подпускали к мечети. Не понимаю, что вы рассчитываете найти в Вифлееме, и не думаю, что ваше присутствие здесь имеет смысл.
Он кладет Коран на пюпитр и поднимается на ноги. Он маленького роста, изнурен аскезой, но все его существо излучает энергию и непоколебимую убежденность.
Он не сводит с меня поразительно черных глаз.
— Вам здесь не рады, доктор Джаафари. К тому же вы не имеете права входить в это святилище, не разувшись и не совершив омовения, — добавляет он, отирая пальцем уголки рта. — Теряя голову, сохраняйте все-таки подобие корректности. Здесь место отправления культа. Мы знаем, что вы колеблющийся мусульманин, почти ренегат, что вы сошли с пути ваших предков и отклонились от их устоев, что вы давно отступили от их Дела, предпочтя другую нацию… Я неправ?
Видя, что я молчу, он корчит гримасу глубокого отвращения и нравоучительно провозглашает:
— Так что я не вижу, о чем нам с вами говорить.
— О моей жене!
— Она мертва, — отвечает он сухо.
— Но я еще не надел траур по ней.
— Это ваши проблемы, доктор.
Сухость его тона в сочетании с быстротой ответа выбивает почву у меня из-под ног. Я не могу поверить, что человек, которого считают близким к Богу, может быть так далек от людей, так равнодушен к их горю.
— Мне не нравится, как вы со мной разговариваете.
— Вам много что может не нравиться, доктор, но я не думаю, что это вас извиняет. Не знаю, кто занимался вашим воспитанием, ясно одно — хорошей школы вы не прошли. К тому же у вас нет никакого права напускать на себя оскорбленный вид или считать, что вы выше прочих смертных. Ни положение в обществе, ни отвага вашей супруги — замечу вскользь — никоим образом не поднимают вас в наших глазах. Для меня вы жалкий и несчастный человек, убогий сирота без веры и спасения, который, словно сомнамбула, блуждает при свете дня. Умей вы ходить по воде — и это не смыло бы с вас отверженности, которую вы собой воплощаете. Ибо незаконнорожденный сын — не тот, кто не знает своего отца, но тот, у кого нет точек опоры. Из всех паршивых овец такую овцу жальче всего, но она не заслуживает того, чтобы лить по ней слезы.