Отец поглядел на меня, будь я помладше, отвесил бы мне, наверное, подзатыльник. Я знал, что получилось бы мощно даже несмотря на все его состояние.
– Да заткнись ты, Борь.
Некоторое время мы молчали, глядя на серп луны в окне, затем отец продолжил:
– Там всей моей душе хорошо. Вот я там, где должен быть, и ничего неправильного никогда не произойдет. Так, может, у каждого.
– Ну, хрен знает.
– Я имею в виду: у англичанина с Англией, у француза с Францией. Это больше жизни, больше любви. Такое огромное чувство, с ним можно жить вечно.
И неожиданно отец повторил с нажимом, с какой-то исступленной любовью и детским отчаянием:
– Думаю, там бы я жил вечно.
Всё планировали, но не доехали, а кто знает, как бы оно вышло? Ну, не вечно, но еще пару годков бы, а если б не пару годков, то, может быть, месяцев.
У него была мечта не пройтись по Москве, не поглядеть на питерскую черную речку Неву, не доехать до родного Урала, не приложиться к мамкиной могиле в Сибири, а только вдохнуть тот воздух.
Ну, вот такая штука жизнь, у тебя надежды и чаяния, а у нее карты, с которых она тебя играет. Прав до какой-то степени Мэрвин.
В больнице время бежало стремительно, хотя, казалось бы, я ничего не делал и все должно было тянуться резиной, жевательной конфетой. Каждый день ко мне кто-то заходил, всякую секундочку кто-то был рядом, а ночью от усталости мысль не ворочалась вообще.
Я так и не отдохнул, я куда-то спешил, еще сам не до конца осознавая куда. Быстро и смазанно скакали передо мной дни, как в мультфильме сменяли друг друга день и ночь.
В последний вечер перед выпиской (надо сказать, что я не чувствовал себя абсолютно здоровым и знал, что уже никогда не почувствую) Мэрвин спросил меня:
– Ну что, больше никаких ям?
Но я знал, что в мире, и хуже того – в Лос-Анджелесе, есть еще одна яма, которую мне необходимо раскопать.
После больницы все закрутилось еще быстрее, нужно было разобраться с делами, с документами, казалось, со всем в мире. Дни сплелись в краски и отзвуки, которым полагается мелькать в окне разогнавшегося поезда. Час за часом, все проносилось так быстро и одновременно казалось очень долгим, вечным, нерушимым, словно египетская пирамида.
Говорят, чем старше человек становится, тем быстрее для него течет время. Уж не знаю, насколько это правда, но если и да, то за тот год я окончательно повзрослел.
И вот мы дошли практически до финала. Я в Шереметьво, и время снова замедлилось. В тот момент я понял, что отец с самого начала был прав. Воздух был сладким. В самом деле. Может быть, я легонько поехал, но если и так, я это заслужил.
На меня навалилось, конечно, множество вопросов. А чем я буду здесь заниматься, что вообще за жизнь меня ждет? Смогу ли я устроиться на новом месте? Смогу ли часто ездить к друзьям? А можно ли перевезти их сюда, ко мне? Даже Эдит?
Я помахал рукой, отгоняя рой вопросов без единого приемлемого ответа.
Чем ты будешь заниматься? Ну, нам песня, это все знают, строить и жить помогает. А в другой песне поется: все на свете продается, если есть чего продать. Ну, не кокаином, так чем-нибудь легальным, Боречка, займись, стартовый капитал есть, мозги вроде тоже не все пропил. И тебя тогда назовут бизнесменом, а разве оно плохо?
Сможешь, сможешь устроиться, а не сможешь – так сдохнешь, в жизни все очень просто.
Затоскуешь – и сам поездишь к друзьям, и их сюда разведешь приехать.
А можно на этом свете все, прям вообще.
По-быстренькому я себя успокоил, погладил по голове, сам себе родитель, значит, и сказал новому другу моему, Мишане:
– Вот и родина, Мишаня, братан!!!
– Родина, привет тебе.
– Я бы приложился головой к землице родной, но они всю ее заделали кафелем. Проблематично человеку даже прикоснуться к родине, к его сердечной части. Не то что поговорить с ней.
Мишаня засмеялся. За одиннадцать с хреном часов мы с ним стали добрыми друзьями. Всю дорогу мы пили и говорили, ни минуты не спали. Мишаня тоже возвращался насовсем. Он был хороший, незлобивый мужик, хотел написать книгу об Иване Грозном, наверное, чего-то ему в жизни не хватало. Мишаня мне понравился сразу, и глаза его светились живо, и залысины блестели, словно это у него не голова, а какое-то интересное, наполированное инопланетное устройство.
Мишаня смущенно улыбался, был хорошо образован и переселялся к старенькому деду. Целые дни он собирался проводить в архивах, в пыльной, душной темноте истории.
– Интересно, – сказал ему я. – Интеллектуальная работа облагораживает даже самых опустившихся алкоголиков.
Пьянел Мишаня быстро, а пил немерено, так что из самолета я его по итогам вытаскивал. Бля, тащишь, бывает, пьяного товарища, и тут тебя поражает в самое сердце одна-единственная мысль.
Сладкий-то воздух.
И как я все это полюбил в ту же секунду, когда вернулся, это просто невозможно сказать. Нет, отец не увидел снова беспокойный аэропорт с расписанием рейсов на кириллице, не поглядел, как тут все изменилось, засветилось, запахло хорошим кофе, какой безжалостно-белый всюду был свет, как роскошно сверкали из окон вены и артерии дорог.
Отец этого не увидел. Но увидит.