Господи боже мой, мы не расстаемся ни с кем и никогда, все ненадолго, все не навсегда, и жизнь человечья лишь миг, но пусть захлопнет пасть всякий там пессимист, который скажет, что она – не вечна.
Мишаня сказал:
– У тебя такое возвышенное выражение лица сейчас, словно на картине.
– Такое и должно быть лицо у человека, встречающего, как любимую женщину, свою родную страну.
Я, конечно, стебался, но и серьезен был – одновременно. У всего в мире две стороны, и у моей России – тоже. Мне не терпелось увидеть длинные ряды одинаковых панельных зданий, праздничные трубы теплостанций и зеленые мусорные контейнеры, приоткрывшие голодные пасти. Я и это любил. Любил быстротечное, любил вечное.
Мишаня сказал:
– Стало быть, мы с тобой герои, которые после долгих странствий наконец возвращаются домой.
Он все это едва выговорил, едва исторг, и я похлопал его по плечу – за усердие.
– Как Одиссей, – ответил я задумчиво.
– Я бы мог быть Одиссеем, если бы Одиссея, – сказал Мишаня, – забрали родители, и он жил бы абсолютно нормальной жизнью, выучился в университете, а потом вдруг у него появилась бы идея! Вернуться в Итаку! Внезапная, страшная идея все поменять!
Я покрутил пальцем у виска.
– Ты слишком углубляешься в аналогии. Это для исследователя неполезно.
Мы пристроились в хвост очереди, люди доставали документы, глядели на себя в них, словно фотографии ни о чем им не говорили.
– Только беда, – сказал Мишаня, – заключается в том, что я совершенно не имею денег.
– Мне нравится твоя манера речи.
Трезвый Мишаня был пообычнее, но чем больше он в себя вливал, тем более вычурными становились его повадки.
– Я тебя подвезу, – добавил я. – У меня тут грузовое такси. Но ты тоже поместишься.
– Как много вещей из иной жизни ты везешь с собой!
– Ну да, достаточно. Харон бы докопался. Уж не знаю, что пригодится мне в новом мире, но слуги положили в гробницу многое.
– Между прочим, – сказал Мишаня важно, – у меня тоже имеются некоторые вещи.
– Ничего, уложим.
А мир и вправду был какой-то волшебный. За окном черные тени самолетов становились все отчетливее в занимавшемся рассвете, а внутри глаза резало от игры света в стекле и металле. Ровные квадратики ламп отражались в начищенном кафеле, в этом было что-то умилительно похожее на Запад, лакированное, но свободнее, безалабернее.
Подошла моя очередь. Я сказал Мишане:
– Не буянь.
И сделал шаг за разделительную линию, попал в какое-то лиминальное пространство между явью и сном, предстал перед отделенным от меня толстым стеклом и невероятно сонным погранцом.
Может, конец его смены, а может, начало – я не знал. Все сегодня застыло на границе, на самой кромке между тем и этим.
Мужичок был печальный, задерганный, но с прекрасными, искренними глазами, хоть и на этом сонном, бесстрастном лице. Он, как полагается придирчиво, изучил мои документы.
– Борис Витальевич, – задумчиво сказал он. – Возвращаетесь, значит?
И я понял, что меня так еще никто не называл. Где-то, не рядом, но здесь, в аэропорту, я ощутил присутствие отца, его вечность и незыблемость.
– Все для этого сделаю, по крайней мере. В гостях хорошо, а дома лучше.
Печальный погранец улыбнулся мне уголком губ и проставил штампы прилета.
– Сейчас друг мой, – быстро сказал я, – подойдет. У него аэрофобия. Пьяненький. Вы его уж не ругайте.
– Идите, Борис Витальевич.
А там такая красота, такой простор, приквел для ошеломительности Москвы, какой я ее помнил. Так пахло магазинами и кафешками, по́том, морем, привезенным с собой в духе одежды, скрытой в чемоданах.
Мишаню долго не мурыжили, отпустили. Я сказал:
– Ну, теперь иди приведи себя в надлежащий вид, смотреть жалко. Умойся для начала.
А вокруг была русская речь, не только, но хотя бы в основном. Я и отвык от того, как легко меня может понять прохожий.
Мишаня отправился в сортир, а я взял себе кофе в «Старбаксе» и некоторое время отупело наблюдал за шумной, неизменно кипящей в любое время суток жизнью аэропорта. Толпились приезжающие и уезжающие, плакали расставаясь, смеялись встречаясь. Меня затягивало в омут какой-то тоски, всегда сопровождающей суету, всегда стоящей за ней, и я достал телефон, подключился к шустренькому вай-фаю.
Я позвонил Одетт по скайпу, и она мгновенно ответила.
– Боренька!
«Боречка», это она всегда берегла для постели.
– Долетел, всё в порядке. Так соскучился по тебе и нашел нового друга.
– Хорошо ты долетел? У них что, и «Старбакс» есть?
– Ну, ты представь себе, какой-то дед после войны открыл, купив мешок цикория, – засмеялся я. – Волшебно просто долетел. Ты никогда не задумывалась над тем, что самолеты – это вообще волшебство?
– Ни секундочки, мне кажется, я с детства знала, как они устроены.
Она поглядывала то на меня, то на стол. В руке у Одетт была отвертка, она что-то мастерила.
– Так какие у тебя планы? – добавила она. Выражение лица у Одетт было и хитрее, и рассеяннее обычного.
– Неделю здесь, с квартирой разберусь, да и отец в Москве подольше побудет.
Она пожала плечами.
– Странно все равно.