С тех пор я плавал во всех морях и взял множество городов. Если войны не было, я отправлялся в поход с Пирифоем. Видеть каждый день новое, ждать завтрашнего дня – лучше, чем предаваться вину или маку, так и подобает мужчине. В снежной дымке я прошел между Сциллой и Харибдой; на скалах сирен, куда грабители засылают своих девок песнями приманивать мореходов, я поймал одну из них и сохранил свою жизнь. Женщин у меня было много, но всякий раз ненадолго. Заметишь смазливое личико на чужой стене и знаешь, что не добыть ее без трудов и опасностей; ну а добиваясь, забудешь о том, что было и будет… Можно даже поверить, что эта уж не окажется такой же, как все остальные.
Многие годы люди прощали мое бродяжничество, потому что я спас город. Зимы хватало, чтобы привести дела в порядок. Если за моей спиной кто-нибудь начинал угнетать народ, я карал виноватого тяжелой рукою. Но к весне я уставал от городских дел и от царских покоев, в которых рядом с моими более не висели ее доспехи; тогда я запирал дверь и отправлялся в море.
Если бы я остался в Аттике на год, то мог бы послать за молодым Ипполитом и добиться того, чтобы в нем признали моего наследника. Каждой весной я намеревался так и поступить. Но море звало меня в новые края, не связанные с воспоминаниями. И я оставлял сына в Трезене; ему было хорошо со старым Питфеем и моей матерью. Услыхав, что в трех царствах Ипполита зовут куросом Девы,[127] я решил было зайти в Трезен, но ветер дул не в ту сторону, и мне пришлось передумать. Я-то отлично помнил его упрямое молчание. Другой парнишка – на Крите, – веселый и ласковый, охотно сидел возле моих коленей, слушая повести морехода. С ним я мог поговорить, хотя, посмотрев на этого сына, трудно было сказать: «Вот идет царь».
Однажды в конце зимы я получил запечатанное орлом письмо от старика Питфея, первое после Критской битвы. Дед сообщал, что почувствовал прикосновение возраста (руку к посланию приложил писец, а на месте подписи словно бы вывалялся паук, угодивший в чернильницу). Он решил назвать наследника и отдал предпочтение Ипполиту.
Подобное мне даже в голову не приходило. Сыновей у него было не счесть. Конечно, законным ребенком он мог назвать только мою мать. Дед не захотел выбрать меня, и при нынешнем образе жизни мне не в чем было винить его; к тому же если бы к царствам моим прибавился и Трезен, мне бы пришлось отказаться от моря. Я решил, что старик поступил мудро и справедливо; теперь Ипполит явится в Афины, располагая царским саном, и люди охотнее согласятся принять его на престол. После моей смерти он мог и объединить оба царства. Тут я вспомнил, что миновало четыре года после моей последней поездки в Трезен. Мальчику должно было исполниться семнадцать.
В месяце парусов я направил свой путь в Трезен. Когда корабль подходил к берегу, люди расступились, пропуская трехконную колесницу. В ней стоял муж, который еще четыре года назад был ребенком. Он уверенно доехал до причала. Люди прикладывали пальцы ко лбу еще до того, как Ипполит успевал поглядеть на них, и приветствовали его с улыбкой. Ну что ж, неплохо. Когда он соскочил на землю и юноши бросились принять поводья, я заметил, что он выше самого высокого на полголовы.
Сын взбежал на борт, чтобы приветствовать меня, и сразу же опустился на одно колено, а потом начал вставать, все выше и выше поднимаясь надо мной. Он был слишком вежлив, чтобы сутулиться при мне.
Начальствуя над войском, я привык к тому, что меня окружают рослые мужи. Не раз случалось мне встречаться с такими на поле битвы, и я всегда выходил победителем. Так что не могу сказать, почему я испытал подобное потрясение, словно бы уменьшился рядом с ним или постарел.
Лишь тут взор мой оценил его красоту: Ипполит напоминал изваяние какого-то бога, в нем мне виделось некое высокомерие, нет, не спесь, но… Когда сын приветствовал меня со строгой почтительностью, подобающей заморскому божеству, я встретил взгляд его серых глаз, чистых, словно снеговая вода; широко раскрытые, они смотрели куда-то вдаль, словно за море, но были спокойнее глаз морехода. Они говорили мне о чем-то, честно и откровенно, но я не понимал их языка. Глаза его больше не напоминали материнские.
На ее могильном холме поднялись высокие деревья. Щенки от последней вязки наших с нею собак поседели и пали. Сыновья ее дружинников уже учились владеть оружием. Что касается меня самого… Едва ли она узнала бы то лицо, которое я видел теперь в зеркале: борода с проседью, кожа потемнела от соли и солнца. Ушло все, словно бы она дважды погибла. Но там вдали передо мной снова промелькнул бледный янтарь ее волос, пружинистая походка, радость от быстрых коней; на мгновение она вернулась к жизни и вновь сгинула, уже навсегда.