– Но в этом и суть, – сказал он. – Не расточать. Сила эта требует всего человека, она уходит после некоторых поступков. А девушки… если я возьму хотя бы одну – или женюсь на Дионисиях,[129] – то уже не смогу обходиться без них. Они такие нежные и ласковые на взгляд, словно маленькие лисята. Потом, стоит только начать, ими уже не насытишься. Лучше пусть будет как есть.
Я только глядел на него и не мог поверить тому, что слышал. Наконец я сказал:
– Ты шутишь или хочешь меня одурачить? Неужели ты до сих пор девственник? Это в семнадцать-то лет?
Он покраснел. Не из скромности, на мой взгляд: он уже был в достаточной степени мужчиной, чтобы понимать оскорбление. Передо мной стоял воин, который не мог нарушить приказ. И он ответил мне вполне спокойно:
– Да, владыка, это часть того, о чем я хочу сказать.
Итак, на холмах и полях Трезена, в его поселках нет даже дикой поросли, ничего. Я вспомнил, как она впервые показала мне его утром после ночных долгих трудов. А теперь сын бросил мне в лицо все наши надежды. Будь он женщиной, его можно было бы принудить к повиновению, но никто не в силах заставить мужа дать плод. Он был господином, и его это не волновало.
Я сумел только сказать ему:
– Когда мне было столько, сколько тебе, мои старшие уже бегали по Трезену.
Легкая тень летним облачком скользнула с его чела. Он с интересом проговорил:
– Я это знаю, владыка, и мне хотелось бы познакомиться со своими братьями.
– Экое легкомыслие, – отвечал я, в гневе прибавив несколько слов, скорее подобающих палубе длинного корабля, чем разговору отца с сыном, – мне было не до приличий.
Он поглядел на меня. Потом скривился. Смею сказать, на его месте я отнесся бы к разговору проще. Впрочем, нет, дело было в нем – в том, что он попытался открыть мне мое сердце. Я ощутил эту последнюю рану, потому что гнев мой питался и любовью к сыну, и гордостью за него. Будь то молодой Акамант на Крите – этот мог бы хоть охолостить себя ради Аттиса,[130] и я бы спокойно пережил это. Хороший мальчик, конечно, но там, откуда он взялся, найдутся не хуже его.
За молчанием Ипполита мне чудился не мужской смех – тонкий хохот доносился из Лабиринта, с холмов Наксоса, от Девичьего утеса, из пещеры, помеченной оком. Они кружили вокруг нас в хороводе, и я слышал их смешки – матери, девы, старухи.
Гнев вырвался из меня. Но я сдерживал голос, как я умею делать. Высокого мужа проще пробрать не криком. Среди прочего я сказал ему, что тогда бесчестно становиться наследником Трезенского царства, стыдно обманывать великого прежде царя, у которого есть сыновья, вполне достойные доверия, стыдно обманывать последние надежды старца.
– Он ведь любит тебя, – бросил я. – Неужели у тебя нет стыда?
Рта он не открывал, но лицо давало полный ответ: на ставших багровыми щеках заходили желваки. Он был не из тех, кто привык иметь дело со словами; по тому, как рука Ипполита схватилась за подоконник, я видел, что речью его не проймешь. Что ж, пусть думает, что я не понял его; но я, по крайней мере, видел его гнев лучше, чем кто-нибудь из мужей.
Я едва не сказал это. Но пока мы молча, как враги на поле битвы, обменивались взглядами, вошла моя мать и сказала, что царь ждет нас. Поглядев на нас обоих, она ничего не сказала. Но признаюсь, оба мы прятали глаза, как нашкодившие мальчишки.
Деда усадили в постели, он показался мне легким, словно пух чертополоха. Белые руки – кости, едва прикрытые кожей, – лежали на покрывале, под которым не заметно было тела. Приветствуя меня, он едва приподнял руку, словно имея дело с ребенком, и я заметил на глазах его туманную дымку. Я встал на колени возле постели; погладив мою голову, он прошелестел, как в тростниках ветер:
– Будь верным, мой мальчик. Другого нам не остается. А боги умеют ценить верность.
Он вновь задремал. Но юность уже вернулась ко мне. Я вспомнил зов, увлекший меня в Лабиринт Крита, – как плакали люди, как отец крикнул мне, что я оставляю его в одиночестве посреди врагов. Да, так оно и было. Но я оставил его и не мог поступить иначе.
Я услышал топот коней и выглянул из окна. Сын мой по дороге отъезжал от города. Закат бросил розовый цвет на пыль, клубившуюся из-под колес. Дорога повернула, и я мог видеть его глаза, пожирающие дорогу перед собой до самой равнины, где можно было развернуться.
Я бросился в конюшню, потребовал колесницу и свежую пару коней. Возница заторопился навстречу мне, но я отмахнулся от его услуг и сам взял поводья. Тот, кто скитается из страны в страну, не может не знать коней; животные сразу же ощутили хозяйскую руку. Через Орлиные врата я вывел их на морскую дорогу. Недавно видевшие мой царственный въезд трезенцы лишь провожали глазами пыль, поднявшуюся за колесницей, вспоминая о почтении лишь за моей спиной.
На поворотах я мог видеть его, но сын не оборачивался назад, он гнал вперед, к твердым грязевым равнинам Лиммы; достигнув их, он склонился к упряжке и дал ей волю. Пусть он уехал раньше, решил я, но сын крупнее меня, и у коней моих легче ноша. Третьего коня – праздничного – он отпряг и ехал только на паре.