Читаем Тетрадь Катерины Суворовой полностью

Проснулась в ужасе, мокрая, липкая, с полным ртом слюней: вдруг ужасное поняла и не знаю, не знаю, что делать. Господи, а вдруг он решил, что я от страха за себя <последние два слова многократно подчеркнуты, бумага под ними прорвана>, за себя побежала – не за него? От страха, что… Что они опять… Лежала и выла тихо, так свернулась, что теперь ребра болят, так свернулась, и лежала, и выла, мой козленочек, потому что не сказать ему, не написать, не объяснить же… Крутилось в голове – дойти до Якова… Подбросить записку… Но это скотство, скотство – ради себя, дуры нелепой, всеми рисковать, Яковом рисковать… Лежишь и вместо молитвы, как ребенок, талдычишь: «Господи, ну пожалуйста… Господи, ну пожалуйста…» И вдруг вспомнила. Мне было четыре года, мой малыш, и я лежала в больнице с какой-то ужасной, ужасной дрянью в легких. Полгода лежала в инфекционном отделении. И у меня в боку была трубочка с баночкой, куда стекал гной, и эту трубочку каждый день промывали, и это был ад. И вот слышишь, как они приближаются, и в голове: «Ну пожалуйста… Ну пожалуйста… Ну пожалуйста…» – а что «пожалуйста», ты и не знаешь. И вдруг – не знаю уж почему – от этого воспоминания послал мне Господь благодать в форме внезапного и всеохватного осознания, что я идиотка. Как, ну как мог отец Сергий чего-то не понять? Это он-то, который все про нас всех прежде нас понимает? Ну что за гордыня нашла на меня – такой-разэдакой сложной свою душеньку считать, что отцу Сергию в ней что-нибудь возможно не разглядеть? Выпрямилась, лежу и чувствую себя так, будто в школе ненавистный километр пробежала и в раздевалке на скамейку плюхнулась: нет большего счастья. Зачем я тебе это рассказываю, мой маленький, мой козлик, моя золотая цапля? Так плохо мне было, что я ни секунды о тебе не думала, можешь представить такое себе? Я надеюсь, что не можешь, мой журавленочек. Вот это и будет мне урок: если так мне плохо, что я о тебе думать не могу, – как тогда, как ТАМ <последнее слово тщательно вымарано>, – значит, это не от Бога и нужно выбираться, выбираться, сопротивляться всеми силами. Я запомню.

+

Вчера в 7 вечера постучали в нашу с тобой дверь. Страшно как стало! Я заметалась, зачем-то тетрадку эту под матрас сунула, а больше-то прятать и нечего, нечего совсем, вот так мы с тобой живем, честные советские граждане. Вроде одета, думаю, только лифчика на мне нет. Но страшно. А они не уходят, стучат, и не как тетя Сима, рука мужская. Я встала ровно, вдохнула глубоко и сказала себе, что, даже если это они и опять в ад меня заберут – ты со мной и Господь со мной, и никогда я этого не забуду. Взяла и рывком открыла. Стоит сосед наш, Яков Михайлович, смущенный очень. Ужас, думаю, или кастрюлю немытую на плите забыла, или в ванной кран открытый, а что еще? Не шумела вроде… А он мне говорит: «Катерина Михайловна, у вас, наверное, телевизора нет?» – «Нет», – говорю. «А хотите, – говорит, – с нами кино посмотреть? Премьера, „Любимая женщина механика Гаврилова“ называется, жена печенья напекла… Все-таки восьмое марта сегодня, так-то мы гостей не звали, а вы одна, приходите…» И я вдруг ему говорю: «Приду, приду, вот две минуточки, переоденусь и приду». Закрыла дверь и расплакалась, дура. И как стала метаться. Юбку зачем-то надела мамину плиссированную, послевоенную. Лифчик надела, белый свитерок выудила, немнущийся, чешется он страшно, но красивенький. И мамину жемчужную нитку нашла. Ноги в туфли засунула, туфли вдруг большие-большие, видно, похудела. Мечусь и думаю: не с пустыми руками же идти, а у меня только полбатона есть и полбанки варенья вишневого, беда. Выдрала тогда из нашего с тобой сада котеночка маленького, тестяного, очистила от пластилина, на тебя все хорошее надела, и пошли мы с тобой и с котеночком по коридору, туфли сваливаются. Постучались – а они по-домашнему совсем, она в халатике, он в трениках, в кофте, и тут я. Метнулась назад к двери, щеки горят: «Я, – говорю, – переоденусь обратно-то». Ну, сказали мне «красивую», уговорили сесть. И фильм мы с тобой посмотрели, и печенья поели, и очень старались не плакать весь вечер. А потом пришли домой, вылезли из свитерочка и вот тут уж начесались и наплакались.

+

А сегодня с Яковом Михайловичем и Еленой Зосимовной раскланялись, как чужие, в коридоре. Все боятся, что им сосед на шею сядет. И ты помни – бывает такая доброта, одноразовая. И за нее тоже нужно благодарным быть.



+

Загадала я нашей рыбе три желания, а какие – не могу тебе сказать, а то не исполнятся. Два маленьких, а одно неловкое, агромадное. В оба маленьких я верю-верю, а в агромадное не верю сама, а только рыба мне на все три кивнула и вглубь банки уплыла. Что же, мое серденько, рыба у нас могущественная, потолстела, похорошела – будем ждать.



+

Перейти на страницу:

Похожие книги

Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее