Не хватало гитары, аккордеона и подрагивающего, полного самолюбования и мрачной бравады голоса певца. Но даже без музыки строки были полны гениальной вульгарности и таинственной глубины. Кто сочинил этот «классический», по определению Лукреции, креольский вальс? Выяснить оказалось несложно: горец по имени Мигель Пас. Дон Ригоберто представил мрачного, нелюдимого креола, завернутого в пончо и с гитарой за спиной, который ночь напролет распевает серенады, а на рассвете, осипнув от непрерывного пения, засыпает на убогой соломенной подстилке в какой-нибудь живописной хижине. Лихой парень, что и говорить. Даже если бы Вальехо[78] и Неруда объединились, у них не вышло бы лучше, а под песню Мигеля Паса к тому же можно танцевать. Посмеявшись про себя, дон Ригоберто бросился догонять вознамерившегося улизнуть Мануэля с протезом.
Наконец, после бессчетных вечерних чаепитий, обрушив на донью Лукрецию лавину информации о турецких и египетских евнухах, дополненную сведениями о римских и неаполитанских кастратах, экс-мотоциклист («Мануэль с протезом, Мануэль Мокрый, Мануэль Пиписька-Автомат, Мануэль Лейка, Мануэль С Чехольчиком, Мануэль Дырявый Пузырь», — веселился дон Ригоберто) раскрыл ей еще одну страшную тайну.
— И как ты отреагировала?
По телевизору только что кончилось «Чувство», историческая мелодрама Висконти по роману Стендаля; донья Лукреция сидела на коленях у мужа, она была в пеньюаре, он — в пижаме.
— Я просто обалдела, — призналась донья Лукреция. — Думаешь, это правда?
— Ну, если твой мотоциклист ломал руки, а по щекам его текли слезы, ему наверняка можно верить. Кто станет лгать в такой момент?
— Разумеется, никто, — промурлыкала Лукреция, кокетливо изогнувшись. — Если ты не оставишь в покое мою шею, я закричу. Правда, я не могу понять, зачем ему понадобилось все это мне рассказывать.
— Это лишь первый шаг. — Губы дона Ригоберто скользили по ее теплой шее, продвигаясь к ушку. — В следующий раз он захочет тебя послушать.
— Он признался мне, чтобы облегчить душу. — Донья Лукреция отстранилась, и у дона Ригоберто на миг остановилось сердце. — Разделив со мной свой секрет, он перестал быть таким одиноким.
— Как ты думаешь, он попросит тебя об этом в следующий раз? — поинтересовался супруг, продолжая нежно целовать ей ушко.
— Тогда я уйду, хлопнув дверью. — Донья Лукреция повернулась к мужу и ответила на его поцелуй. — И больше туда не пойду.
Однако все вышло совсем не так. Мольбы Мануэля были столь жалобны, а слезы столь искренни, что донья Лукреция не смогла (или не захотела?) ему отказать. Разве могла она холодно обронить: «Ты забыл, что я порядочная замужняя женщина?» Нет. Или что-то вроде: «Ты злоупотребил нашей дружбой и разочаровал меня»? Ни в коем случае. Она стала утешать бледного, пристыженного Мануэля, он молил ее не сердиться, не бросать его. Мотоциклист выбрал правильную стратегию: тронутая столь драматическими переживаниями, Лукреция сжалилась над беднягой и — у дона Ригоберто закололо в висках — в конце концов согласилась доставить ему удовольствие. Отравленный смертью услышал серебряную капель и захмелел от терпкого арпеджио. Только услышал? Или все же кое-что увидел?
— Нет, клянусь, — горячо возразила донья Лукреция, обняв мужа и спрятав лицо у него на груди. — Там было совсем темно. Я настояла. И Мануэль согласился. Он ничего не видел. Только слышал.
Не вставая с дивана, они послушали «Кармина Бурана»[79] в исполнении оркестра Берлинской оперы под руководством Сейдзи Одзавы[80] и пекинского хора.
— Будем считать, что так, — проговорил дон Ригоберто, умиротворенный звенящей латынью хористов (не затесался ли среди узкоглазых певцов кастрат?). — А что, если у твоего Мануэля феноменальное зрение? Даже если ты его не видела, это вовсе не означает, что он не видел тебя.
— Предполагать можно все что угодно, — не слишком уверенно возразила донья Лукреция. — Но ничего особенно интересного он все равно не увидел бы.