Это был, вне всякого сомнения, ее запах: телесный, интимный, слегка морской, с фруктовыми нотами. Закрыв глаза, дон Ригоберто жадно вдохнул его широкими ноздрями. «Так пахнет душа Лукреции», — подумал он с нежностью. Веселая струйка, сбегавшая в фаянсовую вазу, не перебивала аромат, а лишь оттеняла, напоминая о невидимой работе желез, изгибах хрящей, сокращениях мышц, испарения которых смешивались в один сильный, густой, привычный запах. Этот запах пробудил в доне Ригоберто далекие, смутные воспоминания о собственном младенчестве — мире пеленок и талька, экскрементов и отрыжки, одеколона, губок, пропитанных теплой водой, и материнской груди — и о ночах с Лукрецией. Теперь он понимал мотоциклиста-калеку. Впрочем, не обязательно было становиться кастратом вроде Фаринелли или попадать в чудовищную катастрофу, чтобы войти под эту сень, принять эту религию и, как отравленный Мануэль, как вдовец Неруда, как сотни тех, кто обладает обостренным слухом, обонянием и воображением (дон Ригоберто подумал о премьер-министре Индии, девяностолетнем Морарджи Десаи, который, выступая на публике, останавливался и отпивал немного собственной мочи: «А что, если бы это была моча его супруги?»), чтобы возноситься к небесам, сидя на корточках и наблюдая за мочеиспусканием, вещью, на первый взгляд совершенно обыденной, но способной превратиться в изысканное зрелище, ритуальный танец, прелюдию или послесловие (а для оскопленного Мануэля замены) любовного акта. Глаза дона Ригоберто наполнились слезами. В непроницаемой тишине барранкинской ночи, в окружении равнодушных картин и книг он с новой силой почувствовал всю глубину своего одиночества.
— Лукреция, милая, заклинаю, — взмолился он, целуя тяжелые локоны своей возлюбленной. — Помочись для меня.
— Прежде всего я должна убедиться, что, если закрыть двери и окна, в ванной будет по-настоящему темно, — заявила донья Лукреция, демонстрируя прагматизм завзятого сутяги. — Когда придет время, я тебя позову. Ты войдешь без единого звука, чтобы не сбивать меня. Сядешь в углу. И чтобы ни шороха. К тому времени четыре стакана воды уже начнут действовать. Запомни, Мануэль: не стонать, не вздыхать, не шевелиться. А то я сразу же уйду и больше никогда не переступлю порог твоего дома. Можешь оставаться в своем углу, пока я не встану и не приведу себя в порядок. Перед уходом ты приблизишься ко мне, опустишься на колени и в знак благодарности поцелуешь мне ноги.
Он так и сделал? Несомненно. Распростерся перед ней на каменном полу и с собачьей преданностью приник губами к ее туфельке. Потом, наспех умывшись, он последовал за Лукрецией в гостиную, чтобы сбивчиво, путаясь в словах, объяснить, какое счастье она ему подарила. Мануэль стал мечтать об этом задолго до аварии. Печальный инцидент лишь превратил пристрастие, которого он отчаянно стыдился и которое привык скрывать даже от самого себя, в единственный источник наслаждения. А началось все в раннем детстве, когда Мануэль делил комнату с младшей сестренкой, которая часто вставала по ночам, чтобы помочиться. Малышка никогда не закрывала за собой дверь; ее брат слушал хрустальное журчание и возносился на небеса. То было самое дивное, самое музыкальное, самое заветное воспоминание его детства. Славная, чудесная Лукреция его понимает, не правда ли? Славная, чудесная Лукреция понимала все. Ей не раз приходилось разматывать клубок чужих желаний. Мануэль об этом знал; он боготворил Лукрецию и лишь потому решился просить ее о великом одолжении. Если бы не трагедия с мотоциклом, он ни за что не отважился бы на такое. До рокового столкновения с грудой щебня его сексуальная жизнь была сплошным кошмаром. Ни одна приличная девушка не согласилась бы утолить постыдную страсть Мануэля, и ему приходилось иметь дело с проститутками. Но и нанимая женщин за плату, он был вынужден сносить унижения, терпеть их смешки, грубые шутки, иронические и презрительные взгляды, заставлявшие его чувствовать себя уличной грязью.