Она встала на кровати на колени, прижалась глазом к отверстию в стене, – наверно слишком поздно, потому что тотчас отодвинулась и села, скрестив под собой ноги, держа оружие в руке. Ее рубашонка оставляла открытыми руки до плеч и длинные стройные ноги; она дрожала в предрассветном холоде, и свет мерцал на клинке. Попробовала острие на пальце, положила кинжал на одеяло, какое-то время сидела неподвижно, обхватив грудь руками… И смотрела на пол возле кровати. Не двигаясь, я не мог увидеть этого места, – но помнил, что туда она положила меч.
Но вот она воздела руки в молитве и подняла лицо к луне – луны не было, были только стропила, покрытые пылью. Взяла кинжал, соскользнула с кровати и бесшумно пошла ко мне.
Теперь она увидела бы, что я смотрю, потому пришлось закрыть глаза. Я слышал ее легкое дыхание, ощущал запах теплой рубашки и волос… Будь на ее месте любая другая женщина – рассмеялся бы, вскочил и поладил бы с ней; но здесь я этого не мог: лежал, будто связанный богом. Я не знал, что возложено на нее этим кинжалом, – ведь она уже больше не царь, быть может их законы сильнее клятвы, которую она дала мне, – не знал, но всё равно не мог этого сделать. Я слушал удары своего сердца и ее дыхание, и вспоминал, как ее дротик пробил мой щит… "Если так – это будет мгновенно", думаю… Ожидание казалось бесконечным, сердце мое стучало: "Знать!.. Знать!.. Знать!.."
Она низко наклонилась надо мной, коротко резко вздохнула… "Она готова", думаю… И в этот миг что-то коснулось меня: не рука и не бронза капля теплой влаги упала мне на лицо.
Ушла, я слышал ее мягкие скользящие шаги… Забормотав, будто во сне, я перевернулся и лег так, что мог видеть ее краем глаза.
В костре на улице кто-то сдвинул поленья, из него взметнулся столб пламени… Свет заблестел на ее слезах; а она стояла, давясь рыданиями, стараясь не издать ни звука. Тыльная сторона руки, с кинжалом, была прижата к губам; грудь судорожно вздымалась под тонкой сорочкой… Когда она подняла подол, чтобы вытереть глаза, – я этого почти не заметил, настолько мне было жаль ее. Хотел заговорить – но вспомнил ее гордость и испугался, что она не простит мне своего стыда.
Вскоре она затихла. Руки повисли вдоль тела; стояла прямо, как копье, глядя перед собой… Потом медленно подняла кинжал, словно посвящая его небу… Губы ее зашевелились, руки задвигались, плетя какой-то тонкий узор… Я смотрел, не понимая, и вдруг вспомнил: это был Танец. Вот она снова подняла кинжал, пальцы побелели на рукояти, клинок навис над грудью…
На арене жизнь моя зависела от быстроты, но никогда в жизни я не двигался так быстро. Я не успел заметить, как это получилось, – но уже был там: одной рукой обхватил ее за плечи, а другой поймал за кисть.
Забрал у нее кинжал, швырнул его в угол, – а ее увел от окна; взял ладонями за плечи, чтобы не дать себе забыться. Она дрожала как тронутая струна и старалась заглушить слезы, словно они были чем-то противоестественным…
– Не надо, малыш, – сказал я. – Всё прошло. Успокойся.
Теперь она уже совершенно не могла говорить на чужом языке. Глаза ее пытливо вглядывались мне в лицо, задавая вопрос, которого сама она ни за что бы не задала, из гордости, даже если бы знала слова…
– Пойдем, – говорю, – а то простудишься. – Усадил ее на край кровати, закутал в одеяло; потом подошел к оконцу и крикнул часовому: – Принесите мне огня!
Тот вздрогнул от неожиданности, у костра заговорили потихоньку… Я повернулся к ней:
– Ведь ты – воин; ты знаешь, как часто человек отдает жизнь за мелочь. Зачем? Уж лучше за что-то великое!
– Ты победил в бою… – Пальцы ее мяли одеяло, она сидела опустив голову, так что я ее едва слышал. – Ты сражался честно, поэтому…
Часовой постучался и закашлял под дверью: он принес огонь, в большой глиняной миске… Я забрал у него миску прямо в дверях и поставил возле ее ног на земляной пол. Она сидела, глядя в огонь, и когда я сел рядом – не обернулась.
– Я побуду с тобой до света, чтобы никто больше не потревожил тебя. Спи, если хочешь.
Она молчала, глядя на уголья.
– Не отчаивайся, – говорю. – Ты можешь гордиться собой, ведь ты сдержала свою клятву.
Она покачала головой и прошептала что-то. Я знал, что это значило: "Но я нарушила другую".
– Мы всего лишь смертные, – сказал я, – и делаем лишь то, что в наших силах. Было бы совсем худо, если бы боги стали ненадежнее людей.
Она не ответила, но теперь я видел, – я ведь совсем рядом был, – она просто не могла говорить. Каким бы там воином она ни была – ей сейчас надо выплакаться… Это было яснее ясного, потому я обнял ее за плечи и сказал тихо:
– Ну что ты?