Проходили долгие месяцы; и медленно, мало-помалу в омертвевшие члены вползала жизнь, как впитывается сок в иссохшее дерево. Когда вернулось осязание и движение – еще долго мне пришлось ждать, пока в мышцах появилась хоть какая-то сила. Сначала я поднимался, опираясь на двух человек, потом на одного, потом – держась за стул; но и с этих пор прошел еще целый год, пока я смог ходить сам. Да и тогда одна нога волочилась, и это так и не прошло до конца.
Однажды весной я позвал женщин, чтобы они привели мне в порядок волосы и бороду, – и велел подать зеркало. Я был почти совсем седой и выглядел на десять лет старше… Левый угол рта и левый глаз были слегка скошены книзу, так что эта часть лица выглядела печальной, но, по-видимому, люди все-таки будут узнавать меня. Собравшись, я взял свой посох и вышел без чьей-либо помощи наружу, в солнечный день, – меня встретили ликованием.
В тот вечер я вызвал своего штурмана Идая:
– Готовься, – говорю, – скоро пойдем домой.
– И я так думаю, что пора, государь.
Я спросил, что он имеет в виду. Он сказал, что в Афинах что-то неладно, беспорядки какие-то вроде… Но, мол, люди, от которых он это слышал, безграмотные островитяне и ничего толком не знают.
Когда мои люди появлялись и исчезали в других местах, они мудро держались так близко к правде, как только могли: рассказывали, что они мои матросы и что я оставил их на острове содержать базу для кораблей. Частные владения мало кого интересуют, – потому никто их не трогал, – а они могли спрашивать, что обо мне слышно, и узнавать, что говорят.
Раньше Идай делал вид, что передает мне всё; но теперь сознался, что знал недобрые слухи об Афинах уже в течение года.
– Мой господин, ведь я тебя знаю. Ты делал бы слишком много или слишком мало, – но так или иначе ты навлек бы на себя смерть. Я готов держать ответ. Я делал как лучше.
Я уже почти забыл то время, когда другие решали, что для меня лучше; но слишком многим был ему обязан, чтобы рассердиться на него. Ему казалось, что он прав; и я до сих пор рад, что мы расстались друзьями.
Но когда я попал в Афины – не раз пожалел, что не умер там на острове от руки бога; говорят, второй удар убивает всегда… Пока я был там, и сидел возле окна, и глядел, как цикада обгрызает лист или ящерица ловит мух, – я думал, что несчастен. Но мысленно я владел плодами трудов всей моей жизни и был уверен, что когда придет время вернуться, найду свое царство в прежнем величии… Я и не подозревал тогда, насколько был богат.
Что за человек Менестей?.. Так Ипполит однажды спросил; он разглядел этого человека лучше чем я, но все-таки не до конца. Он был слишком простодушен, и видел в каждом человеке не его самого, а божье дитя, рвущееся на волю; он посвятил всего себя богам света – и никогда бы не смог постичь темные тайны того лабиринта запутанных страстей и побуждений, которые непонятны даже самим себе. Нет, даже он, будь он царем, не смог бы понять, с чем ему приходится иметь дело. Быть может, кто-нибудь из любивших его богов вступился бы за него… За меня не вступился ни один.
Я мог бы понять соперника, узурпатора… Тот захватил бы всё, что я создал, – и гордился бы этим; и его барды слагали бы песни о том, как он отобрал у царя Тезея великое царство для себя и для своих потомков… Такой человек ни за что не оставил бы меня в живых, – но сохранил бы всё, что я построил. А Менестей… Он похож на врача, который плачет над больным – и дает ему яд при этом, и убеждает себя, что это принесет пользу. В нем сидит другой человек, которому он подчиняется, хоть никогда не видел его лица.