Офицер, поселившийся у нас после них, был длинным светловолосым германцем с детскими голубыми глазами. Во время выборов 1937 года, когда нидерландская фашистская партия NSB[3], членом которой он был, получила ничтожно мало голосов, он топал ногами и бранился у нас над головой при каждой передаче радионовостей, когда сообщали результаты по разным городам. По вечерам, в кровати, я всегда слушал, как он играет на рояле. Он извлекал из инструмента удивительные звуки, и отец сказал, что постоялец экспериментирует с механикой, пытаясь придать фортепиано звучание человеческого голоса. Но ему это никогда не удастся, закончил отец не без самодовольства. Потому что единственный инструмент, по звучанию приближающийся к теплому человеческому голосу, это фисгармония.
В выходные дни, когда офицер уезжал из дома, я прокрадывался в его комнату и снимал с верхней полки глубокого шкафа жестяные банки, в которых между большими кусками камфары лежали чучела змей и засушенные жуки и листовидки. Однажды мама застала меня сидящим на полу среди этих тварей, разложенных полукругом, и сказала, что если меня застукает отец, то мало мне уж точно не покажется. С тех пор всякий раз, когда я в пределах дома на какое-то время исчезал и потом снова появлялся, она говорила: “Дай-ка мне понюхать твои пальцы”. Если они пахли камфарой, мама отправляла меня к себе в комнату, где я должен был сидеть до самого вечера. Но я все равно не мог удержаться и вновь и вновь вытаскивал насекомых из их банок, так что с течением времени у жуков отвалилось минимум по одной ноге, змейки сломались пополам или на три части, а листовидки скомкались. За эти первые в моей жизни уроки биологии я потом дорого заплатил, потому что, когда офицер заметил нанесенный коллекции урон и пришел к отцу с листом картона, на котором лежали его пострадавшие насекомые и пресмыкающиеся, словно он ссыпал ломаное печенье, отец так отлупил меня, что я потом неделю не мог сидеть. Но больше всего мне было стыдно перед самим офицером, потому что я видел, что он расстроился по-настоящему. К моменту своего отъезда он успел меня простить, в последний раз, когда мы виделись, он с грустной улыбкой отдал мне остатки своей коллекции, сказав, что она ему больше не нужна. Мне она тоже уже не доставляла удовольствия. Я показал сушеных жуков родителям и сразу же унес в сарай, где раздробил их молотком в порошок и развеял по ветру в саду, как горсть праха.
Бедность становилась все более ужасной. Символом благосостояния была маленькая металлическая пластинка, выдававшаяся тем, кто уплатил налог на пользование велосипедом; обычно пластинка крепилась на штангу руля. У нас дома она висела над каминной полкой, на куске батика, приколотая французской булавкой. На велосипеде мы могли ездить только по очереди. Пластинку мы пристегивали к лацкану куртки, я при этом чувствовал себя собакой с жетоном. И еще знаком бедности было черное пятно на заднем шве трусов. От типографской краски. Потому что вытираться приходилось газетой.
Иногда наша бедность прорастала причудливыми побегами. Как-то раз летом, отправляя нас гулять на море, нам дали с собой вместо бутербродов фигурные пряники. Парень и девушка спиной друг к другу, в желтой целлофановой упаковке. У нас с собой не было никакой сумки, куда их можно было бы сложить, а мне эти фигурки показались такими обалденными, что я принялся ими размахивать и пустился в пляс, распевая: “Вот это наши дети, мы с ними погуляем и в дюнах закопаем”, “Голландцев этих юных мы похороним в дюнах”, а также “Ян Клаассен и Катрейн подрались в пух и прах”. При этом я стукал моим пряником по пряникам братьев и сестер. Звук был деревянный, потому что пряники пролежали под прилавком с начала декабря, с праздника святого Николая. Еще по дороге к морю мы решили съесть их, чтобы освободить руки, для этого раскололи их на куски о заборчик. Осколки разлетались во все стороны, как от разбитой тарелки. Вечером мы пришли домой с урчащими от голода животами, так как половину осколков просто выбросили; отец, разумеется, сказал, что это стыд и срам и что в России о такой еде могут только мечтать. На что мой бесстрашный старший брат ответил, что у русских, наверное, железные челюсти.