Конечно, я мог ошибаться. Я знал mademoiselle X. какой-нибудь час и делать на основании ее физическою сходства с Лариссой вывод о полном между ними тождестве было по меньшей мере легкомысленно. Но легкомыслие меня не пугало и в своей правоте я про себя не сомневался ни минуты. Я знал, что «Амазонки» — типа Лариссы и ее парижского двойника — бесплодны, что они дела своего не делают и чужому вечно мешают. О причине — главной — я догадывался. Мне казалось и кажется до сих пор, что эта причина в исключительно неудачном соединении отрицательных сторон мужской и женской природы. Таков мой, ни для кого не обязательный диагноз.
Во время моего увлечения Лариссой я, конечно, ни о каких амазонках не думал и вообще от этих проблем был далек. В Лариссе мне нравилось все: как она играет в теннис и как на коньках катается. Нравились и ее стихи, которым я и многие мои приятели-поэты жгуче завидовали. Молодому и совсем еще неопытному студенту-первокурснику, каким я тогда был, казалась она чудом непостижимым. Впрочем, кто из знавших Лариссу Рейснер не был ею увлечен хотя бы мимолетно?
Познакомился я с нею через ее отца[58]
, профессора Петербургского университета, у которого экзаменовался по философии права и который, поставив мне незаслуженное «весьма», неожиданно пригласил меня к себе.Помню отлично его небольшой, узкий кабинет, где в один декабрьский вечер я сидел и ждал его с моими стихами. Полки с книгами, широкий, покрытый серым солдатским сукном письменный стол, бронзовый улыбающийся Будда[59]
и… что это? Над столом громадная, сверкающая, как солнце или как только что вычищенный самовар, медная доска, вроде тех, что можно встретить на дверях страховых обществ или пароходных компаний. На доске — загадочная фраза: «Господи, подожди еще немножко». Когда впоследствии, будучи уже принят в доме, я полюбопытствовал, что это значит, профессор рассказал длинную историю, из которой я запомнил только, что это — слова, произнесенные кем-то из его близких о спасении его «в одну страшную ночь» от самоубийства.Стихи мои разругали, как они того и заслуживали. Но я ушел вполне счастливым: Ларисса!
Я в нее сразу влюбился. Мы стали видаться часто, почти каждый вечер встречались в Юсуповом, на катке, откуда я ее потом провожал домой на Петербургскую сторону. Однажды, взглянув на меня пристально, она сказала:
— Знаете, у вас профиль Данте[60]
. Я буду вас звать Алигьери. Послушайте, Алигьери, давайте издавать журнал.Издавать журнал — настоящий, — было и в те времена в России делом не легким. Но все как-то устроилось довольно быстро, что теперь мне кажется несколько подозрительным. Михаил Андреевич Рейснер стал президентом Российской академии наук при большевиках не случайно. Думаю, что его связь с коммунистической партией была крепкая, давняя, хотя прямых доказательств этому у меня нет. Так что возможно, что «Богема»[61]
издавалась на большевистские деньги. С третьего номера среди сотрудников началось «брожение» и нелады, в которых я разбирался плохо, но был неизменно на стороне Лариссы. В конце концов мы с нею вышли из состава редакции, передав журнал главе «оппозиции», поэту А. Лозине-Лозинскому[62]. Вести журнал он был совершенно неспособен, и через два-три номера — не помню точно — издание прекратилось.Но мы с Лариссой не унывали и затеяли новый — «Рудин». От «Богемы» он выгодно отличался тем, что нам удалось найти очень талантливого рисовальщика и карикатуриста, фамилию которого, к сожалению, не помню. Его рисунки журнал удивительно оживляли, делали его злободневным и политическим. Писали в него усиленно, кроме Лариссы, ее отец и даже мать, маленькая, худенькая и презлющая женщина, Екатерина Александровна, у которой внезапно открылся литературный талант. Над этим засильем семьи Рейснер Ларисса подшучивала:
Но и с «Рудиным» назревала катастрофа. Ларисса скоро забрала его совершенно в свои руки, и мне в конце концов пришлось бы уйти, если бы не одно событие, предупредившее неизбежную развязку.
Я бывал у Рейснеров часто, и меня всегда радушно принимали. Но в последнее время, когда мои визиты в связи с журнальными делами участились, я заметил не то чтобы перемену, но на меня стали иногда посматривать вопросительно и как будто с ожиданьем, особенно мать. Так мне по крайней мере казалось. Тогда я не нашел ничего лучшего, как сделать Лариссе предложение.
Глупее этого дня в жизни моей не было. Предупредив Лариссу по телефону, что мне необходимо ее видеть, я зашел в парикмахерскую, потом в цветочный магазин и на извозчике отправился на Петербургскую сторону. Меня провели в кабинет, где, как всегда, двусмысленно улыбался Будда и сверкала медная доска со спасительными словами. Ларисса вышла не сразу. Наконец она появилась и села на кончик стула. Вид у нее был скучающий. Я вручил ей букет и сказал все, что в таких случаях полагается.
Она посмотрела на меня безучастно и воскликнула:
— Вот неожиданость!
И помолчав, вставая:
— Нет. Я вас не люблю.