Будь она поумнее или обладай тем женским чутьем, что в делах сердечных никогда не обманывает, она могла бы ответить: «Вы просите моей руки, но ведь вы меня не любите». И была бы права.
Бывать с того дня я у Рейснеров перестал. Но о Лариссе я продолжал думать. Мне жаль было нашей дружбы.
Прошла весна и за нею лето. Как-то в конце августа (1915 г.) я, в книжном магазине Вольфа[63]
, в Гостином дворе, встретился с Екатериной Александровной. Она в меня «вцепилась»:— Куда вы канули, Алигьери? (Она старалась подражать дочери.) И вам не совестно забывать старых друзей? Приходите как-нибудь обедать. Я сварю зеленые щи.
Почему бы и не пообедать у Рейснеров? В конце концов, сам же я виноват. Никто меня за язык не тянул делать это дурацкое предложение. Может быть, удастся наладить с Лариссой дружбу. («Рудина», кстати, давно не существует.)
И вот я снова в знакомой квартире на Петербургской стороне. Перемен как будто никаких, точно я там был вчера. Все так же Будда улыбается, доска сверкает.
Ларисса при встрече на минуту смутилась, но тут же оправилась. Однако я подумал: «Она действительно меня не любит. Это чувствуется помимо слов. Да и дружба, пожалуй, не выйдет».
За обедом, после зеленых щей, профессор торжественно объявил, что должен сделать «важное сообщение». Я насторожился. Новый журнал? Нет, дудки! Или?.. Но оказалось вот что: Ларисса, все лето просидевшая в городе, мечтает прокатиться по Волге — о, не на пароходе, это скучно, а на лодке — спортивная прогулка. Один спутник уже есть. Не хватает еще одного. Не хочу ли я войти в компанию?
Мне это понравилось, хотя я и понимал, что здесь — ловушка. Но ловушка не ловушка, а провести неделю на свежем воздухе, в лодке, ночевать в прибрежных деревнях или у «бакенщиков» (так называют тех, кто поддерживает огни фарватеров) — какая приятная перемена после скучного лета в крымской санатории, куда я сопровождал мою мать. Я согласился. На следующий день меня познакомили с нашим спутником, студентом-психоневрологом, Гришей. Это был здоровенный, добродушный и немного придурковатый парень — отличный компаньон для такой прогулки, в Лариссу к тому же не влюбленный по какой-то мудрой, в этом случае, глупости.
Безумная наша авантюра — поздней осенью почти сто верст по Волге в лодке — кончилась бы, наверное, катастрофой, если бы не хорошая погода. Сентябрь в том году выдался изумительный, и сверкавшие осенним золотом волжские берега являли зрелище красоты неописуемой.
Во время плаванья, длившегося около недели, я, между прочим, заметил, что Ларисса не то что к природе нечувствительна, но как-то вне ее. Она и восхищалась ею и многое замечала, но воспринимала ее как нечто постороннее, неживое…
Гребли, чередуясь, — двое за веслами, третий за рулем. Ели сырую капусту, запивая ее водой прямо из реки. И ничего, — сошло. Даже из разбойничьего гнезда, куда однажды попали на ночлег, ушли целы и невредимы. Но у самого Нижнего судьба нам изменила, пошел дождь, и в Нижний мы прибыли в довольно жалком виде. Там мы лодку бросили — довольно! — и дальше пароходом до Казани, где жила Гришина кормилица, Полиевктовна, у которой перед возвращением в Петербург на несколько дней остановились отдохнуть.
В Казани — небольшое происшествие, но имевшее важные последствия. Кажется, в первый же день мы в сумерки отправились втроем побродить в лесок, неподалеку от дома (Полиевктовна жила на том берегу, против города) и в темноте заблудились. И вдруг, о ужас! — гроза. Случайно взглянул на Лариссу и не узнаю. Что с нею? Губы стиснула, дрожит, вся ссохлась, потемнела, но главное, стала совершенно похожа на свою неприятную, злую мать. Точь-в-точь Екатерина Александровна, напуганная грозой.
После этой прогулки Лариссины чары, уже почти переставшие на меня действовать, рассеялись окончательно.
По возвращении в Петербург я о Лариссе перестал думать. Забывалась она, правду сказать, с какой-то головокружительной быстротой. Каждый день собирался ей позвонить и все откладывал. Молчала и она, точно действительно «опрокинулась во тьму небытия». Так прошел, быть может, месяц, а то и больше.
Наконец, звоню. У меня два места в ложе на спектакль с Яворской[64]
, присланные одним приятелем-артистом! Идти одному скучно. Ларисса ничего, тотчас соглашается, будто не было разлуки.В антракте угощаю ее в театральном буфете чаем с бутербродами. Ларисса все время что-то говорит. Слушаю одним ухом. Мне скучно. Но вот антракт, слава Богу, кончается, публика расходится по местам. Собираюсь встать и вижу — Ларисса плачет. Громадные слезы, стекая по щекам, падают со стуком на недоеденный бутерброд. Я ничего не понимаю.
— Что с вами, Ларисса Михайловна? Успокойтесь… Пойдемте, пора.
Кое-как успокаивается. Но в коридоре опять слезы. Однако кое-как ее усаживаю в ложу.
После спектакля долго трясемся на Петербургскую сторону. Оттепель, ухабы. Ларисса не рыдает, но говорит страстно, без конца о «роковых ложных шагах», о каких-то рушащихся на нее «огненных стенах». Я молчу. Мне не только скучно, но и стыдно. Какая упорная!