Чтобы покончить с воспоминаниями, следует отметить интересные и хорошо написанные «Мелочи о Горьком»[116]
Юрия Анненкова, ничего нового, впрочем, к горьковской легенде не прибавляющие, а также воспоминания о Ходасевиче В. Ледницкого[117], где очень много о Ледницком и очень мало о Ходасевиче. Но обширное автобиографическое вступление охотно Ледницкому прощаешь — он, кстати, перед читателем за него извиняется: оно не только оправдано, а и открывает новый для нас мир — мир русско-польских отношений, которым в литературных кругах Москвы и Петербурга мало интересовались и были не правы.Сказать что-либо по поводу статьи В. Вейдле[118]
: «Об иллюзорности эстетики и о жизненной полноте искусства» — трудно, потому что ее при всем желании прочесть невозможно, во всяком случае, до конца. После двух-трех страниц, а их 22 большого формата, — принужден остановиться, будто жуешь вату. Еще немного, и задохнешься. Наборщик, умудрившийся эту статью набрать, совершил подвиг.Но что случилось, как могло выйти из-под пера Вейдле нечто столь неудобочитаемое?
То ли дело добрый старый Степун[119]
! Его статья «Кино и театр», нисколько не менее метафизическая, чем статья Вейдле, доходит и до среднего читателя. А тема обеих статей, как это на первый взгляд ни странно, в сущности — одна. И может быть, заглавие «Об иллюзорности эстетики» и т. д. к статье Степуна подходит гораздо больше, чем к статье Вейдле. Но Степун не побоялся тему «снизить» и благодаря этому вопрос о киноискусстве поставил правильно, т. е. поднял его до уровня проблемы религиозной. А те историософские выводы, к каким он в связи с этой проблемой приходит, в достаточной мере свидетельствуют, что, избрав «узкий путь», он не только не потерял ничего, но многое приобрел и что скромность и смирение не исключают смелости. А Вейдле, желая в каком-то неправедном порыве «объять необъятное», уподобился вулкану, извергающему вату. Впрочем, язык заплетается подчас и у Степуна. Например: «…со своею духовною убогостью» вместо «со своим духовным убожеством». Но это лишь оттеняет степуновский шарм.Что до статьи Ю. Марголина[120]
«О лжи», то она интересна и значительна, но отнюдь не как задуманный автором философский трактат, серьезной критики, кстати, не выдерживающий, а со стороны чисто эмоциональной. Важна та сила, с какой Марголин отрицает ложь во всех ее проявлениях. Это почти физиологическое отвращенье ко лжи важнее всяких о ней умствований и никакого философского обоснованья не требует. Размышлять о лжи, конечно, никому не возбраняется, как вообще не возбраняется размышлять о чем угодно. Но Марголин не прав, утверждая, что до сих пор о лжи мало думали и мало говорили и что философски обоснованную теорию представить себе нельзя. Напротив, одна из заслуг — и не малая — современной философской мысли в том, что она методологически правильно и религиозно праведно трактовать вопрос о лжи как проблему автономную отказалась, включив ее в общемировую проблему зла. Не ложь, а зло «как океан объемлет шар земной». Но непримиримая борьба автора «Путешествия в страну Зэ-ка» с ложью, этой самой ужасной формой зла, свидетельствует о его исключительной душевной чистоте и неподкупной совести, явлениях в наши дни редчайших, пренебрегать которыми было бы непростительной ошибкой.Что можно сказать о Н. Клюеве больше того, что сказал о нем Ю. Иваск[121]
, не считая, конечно, тех фактов из жизни поэта, которые ни его здешним друзьям, ни его критикам еще неизвестны?И все-таки многое в Клюеве непонятно. Так, например, в некоторых его стихах как будто что-то китайское — да! И кажется, что Клюев мог бы с таким же успехом быть китайским мандарином, с каким он был или казался олонецким мужиком. Мысль, может быть, дикая, а может быть, нет.
Необыкновенная утонченность рисунка клюевских стихотворений, их почти фарфоровая хрупкость при совершенной внутренной неподвижности — разве это не напоминает Китай, его душу, его искусство?
Но в чем, собственно, личность Клюева находит свое полное выраженье, что для нее наиболее характерно? Фольклор? Хлыстовство? Скопчество? Оставим Китай — вот другой парадокс: клюевский «Плач о Есенине»[122]
поразительно похож на плач Изиды[123] об Озирисе, Иштарчо[124] о Таузе, Гильгамеша[125] об Енгиду[126] — на вечный плач человечества об Адонисе[127]. Следовательно, фольклор ни при чем, как ни при чем христианство, ничего общего с клюевским китайским православием не имеющее. Ну а хлыстовство и скопчество всегда были и будут, последнее особенно. Ничего специфически русского, специфически христианского в них нет. Что же, в таком случае, остается от Клюева? А это — как когда. Иногда — ничего, а иногда чистая поэзия.В отделе художественной прозы — три имени: Г. Газданов[128]
, В. Яновский[129] и неизвестный Д. Лехович[130].