Зимой на вечеринке рассядутся, а чтобы неловкость развеять, песню начинают с шепота, еле слыхать, затем все громче, громче – и так распоются, что и все стеснение куда-то пропадет. Сходились обычно к одинокой богомольной бабке. Слухов о ней много ходило. Избу для вечерок парни откупали. Моя тетка приглянулась этой отшельнице. «Прибежала я к ней на второй день Пасхи, – сказывала тетка, – чтобы договориться о вечеринке. Вижу, стоит она на коленях перед образами, бьет поклон за поклоном и приговаривает: “Господи, прости меня, грешницу-великогрешницу! Прости мою душу грешную! Прости меня за грехи мои тяжкие, грешницу-великогрешницу!”». Долго тетка не нарушала молитву, а потом спросила: «Какие уж такие грехи, бабушка?» И она поведала по секрету: «Вскоре после свадьбы муженек укатил в Питер на заработки да так и застрял там на много зим. А я горевала одна-одинешенька, получая редкие весточки от него с попутными мужиками, кто с заработков возвращался. Всякое в голову лезло: стоко лет ни вдова ни брошенка – как думаешь? Каждую зиму сулился приехать, да так полжизни и пролетело. А вот в десятую весну, кажись, закружила меня тоска-кручина, и я не выдержала… Радость была со стыдом пополам, так счастьем-то я и не натешилась, а только грех нажила. Глаза все от соседей прятала, а младень уж по дому бегал. Когда муж вернулся, сыночек уже восьмое лето жил. Скандал был – не приведи Господи. Из столицы все мужики бойкими возвращались. И мой напитерился, к винцу пристрастился, кулаки чесать начал. Жизнь-то у нас и не заладилась. Дальше – больше: окажись у него болезнь какая-то нехорошая… Люди шепотом передавали: си-фи-лиз. Так-то бы откуда я знала? А тут уж волосы клочьями на голове у него полезли – не скроешь, признал болезнь. Како в деревне леченье? В город надо было, а там денежки давай. И я уже страдала, но сказать еще не смела… Он ведь все меня винил: мол, от твоего греха болезнь пристала. А вскорости он и помер. Это бы еще полгоря, так в тот год и сын с моря не вернулся – с артелью ходил, деньги на свадьбу скапливал. Как тут не вспомнить? Не зря ведь говорят: через грех счастья не сыщешь».
Так она замаливала свой грех…
Осенью четырнадцатого у Гаврила и Якова закончилось рекрутство. Деревенские с облегчением вздохнули. Что ни день, не к одному, так к другому в дом ввалятся гурьбой: подавай им вино, закуску. И не откажешь – так уж заведено было. Кто из рекрутов совестливый, так раз зайдет, вроде как попрощаться, посидит, выпьет и больше уж не настырничает. А ведь у этих хватов ни стыда ни совести: ночь-полночь, хошь не хошь – подымайся, ставь! Отец мог вместо них наемщиков в солдаты отправить, так скупость заела: об их же благе вроде пекся, не хотел нажитое проматывать. В соседней деревне богатый мужик нанял парня за своего сына, а потом жалился: наемщику в руки сколько давал, жену его одарил, мать, что ни день – вино да закуски. Дружков наведет – только успевай стол накрывать, пока рекрутил. Наемщики к тому времени уже отменены были, но иногда богатый откупался, а бедный служил, чтобы хозяйство поправить.
Мужиков братья до такого зла довели, что те решили было их излупить, но что-то не сошлось.
Летом четырнадцатого прибыли они в распоряжение архангельского воинского начальника. Семен Филиппович с прошением да с гостинцами явился к нему: так, мол, и так, сыновья к учебе способные, ну и уговорил… Направили их в Москву, в Алексеевское военное училище. Отец не столько о чинах пекся, хоть и это в голове держал, сколько рассчитывал: пока учатся, смотришь, война кончится. Но – не тут-то было. В мае, кажись, пятнадцатого их выпустили прапорщиками. Учить особо некогда было. В сентябре они уже на фронте оказались. Младшие офицеры нужны были. Через какое-то время им уже присвоили подпоручиков и назначили командирами взводов. В наступлении Гаврил уже и поручиком стал, ротой командовал. Отличился в бою, крест заслужил. Максим из соседней деревни у Якова во взводе служил – рассказывал, как он их мордовал: за малую провинность заставлял по-пластунски в сторону немецких окопов ползать, десятка два саженей туда и обратно.
Перед самой жатвой в пятнадцатом и моего родителя, Михайла Антоновича, вместе с Петром Семеновичем, отцом Никиты, призвали. На одной подводе до Холмогор провожали, а уж до Архангельска – на пароходе. Так вот они и отправились по одной дорожке, а оказались в разных местах…
Война не очень удачно шла. Смута в народе поднималась.
Родители наши окопы по соседству рыли, как батька потом сказывал. От вшей вместе освобождались, когда полк с передовой в резерв выводили, чтобы солдаты помылись да белье починили. А вот в Брусиловский-то прорыв их разом бросили, жарко было…
А уж когда в окопах сидели, тогда думы о кормежке, о доме головы кружили. Смутьяны начали среди солдат шнырять: надежду на скорое возвращение сеяли, на мужицкой тоске по земле да по дому играли – бабы, мол, истосковались…
В ту пору из столицы слухи всякие расползались. Какой-то Распутин царицу, мол, наговорами окрутил, министров меняет за чашкой чая.