Там, откуда тянуло запахом кипевших в биксах бинтов и салфеток, был тамбур перед операционной: Саша хорошо видел его со своей по-царски поставленной кровати через открытую дверь. Единственное наблюдение пробуждало его интерес и даже (как казалось ему) заставляло улыбаться: иногда выскакивала в тамбур худенькая сестричка в ярко-зеленом, а не белом, как у всех, халатике, развязывала длинные чулки, тоже зеленые, широкие, спускала их до щиколоток, в изнеможении садилась на стул, упираясь локтями в колени, лицо в ладони, и сидела так несколько минут, отдыхая. Марлевая зеленая маска висела у нее сбоку на ухе. Потом она тщательно завязывала тесемочками матерчатые чулки и исчезала за дверью. Саша догадывался, что она делает что-то там, где над высокими столами слепят глаза ледяным блеском огромные вогнутые зеркала, опускающиеся на шнурах с потолка. Саша сочувствовал сестричке, понимал, как ей должно быть жарко в изоляционной спецодежде, хоть было и несколько смешно видеть ее в таком диковинном одеянии.
И все-таки никогда раньше он даже и представить себе не мог того безразличия, какое владело им сейчас. За окном синело, становилось непроглядно темно, потом снова светлело… Холодный носик поилки касался его губ… Толстая нянька уговаривала что-то проглотить из ложки… Сопалатники чирикали нечто жизнерадостное, но это никак не касалось Саши.
Иногда он незаметно для других трогал под простынёй свои упругие, твердые ноги, казавшиеся ему чужими, со страхом проносил руку над забинтованным животом и грудью, касался затылка, где все время тлела тупая боль. Ему все время хотелось повернуть голову и посмотреть, кого судьба послала ему в соседи по несчастью, но сделать этого он был не в силах. А те часто поглядывали на него с жалостью, хотя ни разу не обмолвились и одним словом сочувствия.
К ним приходили родственники и кричали под окнами, чтобы пострадавшие показали хоть через стекло свои дорогие физиономии. Им несли яблоки и апельсины. Ему — никогда никаких передачек, никто к нему не приходил. И неизвестно было, где его так искорежило, изволозило, что глубокие ссадины протянулись через все лицо.
Постепенно Саша стал невольно различать их возбужденные гордящиеся голоса — гордящиеся потому, что главным предметом обсуждения были собственные подвиги. Один испытывал самодельный пугач, и ему оторвало полмизинца. Второй сверзился с голубятни и обе руки вывихнул. И еще у одного были обе руки в бинтах — этот на «Жигулях» с братом катался и в аварию попал. Четвертого угораздило проглотить пятидесятикопеечную монету, и врачи теперь постоянно следили за ней через рентген. А самым доблестным раненым в палате считался великовозрастный парень по прозвищу Главбух. Прозвища у всех — временные, отражающие суть того происшествия, которое привело в больницу. Мальчишку, который спичечный пугач поджигал, звали Самострелом, голубятника — Сизарем, попавший в автомобильную катастрофу имел кличку Жигуль, а проглотивший монету — Полтинник. Почему того парня назвали Главбухом, не совсем ясно, но, наверное, были на то какие-то причины.
— Захотелось мне поцвести, — рассказывал Главбух. — У нас в ПТУ это значит прогулять, не пойти на занятия или на труд, но придумать уважительную причину. Как ее придумать? Бабку я один раз «хоронил», мать всеми болезнями «переболела», а с маленькой сестренкой я столько уж «нянчился», что мастер стал ей через меня приветы передавать, дескать, мол, выросла она.
«Выдумывает, наверное, все», — подумал Саша, а Главбух вдохновенно продолжал:
— И вот топаю я утром, гляжу. Приехали, значит, на лошади собакари с большим ящиком, а в сквере возле кафе как раз три дворняжки побирались. Собакари, здоровые такие мужики, стали подходить к ним — один с колуном в руках, другой с сеткой, натянутой на железный обруч. Я, значит, шевелю извилинами, вижу, что у дворняжек есть шанс облапошить мужиков — сигануть под крыльцо и с обратной стороны дать тягу. Надо, говорю себе, людям помочь, а в училище и скажу: дескать, мол, попросили меня, дескать, мол, доброе дело сделал — бродячих псов изничтожал, может, они бешеные.
«Выдумывает, ясно выдумывает, косноязычный бахвал…»
— Тогда я стал кричать мужикам, чтобы подождали меня, отрезал собакам путь к отступлению. — Главбух был старше других лишь немного, но на верхней губе у него уже пробились черные волосики, и он эти волосики то и дело с любовью пощипывал и подергивал. Особенно значительно и важно делал он это в те моменты, когда хотел обратить внимание слушателей, вот как и сейчас. Погладив верхнюю губу и помолчав в полной уверенности, что все ждут его рассказа с нетерпением, он неспешно и хвастливо продолжал: — Если бы не я, остались бы собакари ни с чем: одна собачонка, беленькая, маленькая, вырвалась из-под обруча и прямо на меня. Я не будь разиня, цоп ее за заднюю ногу!
«Врет, конечно, врет…»