Отец, в прошлом блистательный жокей, — ныне,
Саша подседлал Грацию, легко вспрыгнул ей на спину.
— Резвым галопом! — велел отец.
Степь начинается сразу же за конюшней. Ни деревца, ни кустика вокруг, лишь линия электропередачи на горизонте. Снегу в том году было на редкость мало, почти что вовсе не было, и Саша делал верховые проездки на разных аллюрах: шагом, рысью, кентером, резвым галопом.
Резвый галоп — это скорость легкового автомобиля. И вот на таком ходу Грация угодила передней ногой в кротовую нору. Саша выскочил из стремян и ударился о мерзлую землю, а лошадь дважды перекувырнулась через голову, потом тяжело грохнулась о землю метрах в двадцати от кротовой норы.
Заводской ветеринар вложил ствол пистолета в ухо Грации, нажал на курок — ее уж вылечить было невозможно, а Сашу отвезли в больницу.
Саша вспомнил прошлогодние гастроли в Ростове, как в призе Сравнения он вырвался у финиша вперед, дал жеребцу резкий посыл, и в этот миг — надо же было случиться такому! — на дорожку вылетела прихваченная ветром газета. Лошади не различают цвета, плохо видят неподвижные предметы, но зато раньше человека замечают, когда что-нибудь чуть шевелится перед глазами, и пугаются. Скакун шарахнулся от «живого» листа, Саша вылетел из седла и повис на поводьях под грудью лошади. Удар запястного сустава пришелся ему прямо в голову…
Никто и предположить не мог, что он будет когда-нибудь снова скакать. Перед выпиской из больницы мохнатенький, чем-то напоминающий мышь, доктор долго выстукивал Сашу узловатыми сморщенными пальчиками, наставляя в такой же ветхий, как он сам, стетоскоп-трубочку свое большое чистое ухо. «Небось не захочешь теперь на лошадках кататься?» — доктор почему-то долго и тихо смеялся, жмуря умные глаза. Упрямо глядя в заросшее седыми волосами докторово ухо, Саша дерзко сказал: «Катаются детишки в зоопарке на пони, а я буду скакать на чистокровных верховых». Доктор слегка отпрянул назад на стуле, недовольный, что его шутку не приняли.
Сейчас, лежа распростертым на высокой кровати, Саша испытывал странное чувство жалости ко всем, кого приводила к нему память. И мохнатенького пожалел тоже. Мать он постарался не впускать вообще к себе в воспоминания: ее слезы после каждого, даже пустякового, падения, ее уговоры, мольбы, убеждающий голос, кричащий, шепчущий, ее глаза в немом укоре.
Саша сморщился, словно от зубной боли, представив, как она встает на цыпочки, стараясь дотянуться обнять, защитить, укрыть…
«У меня даже такой радости нет, как у других матерей, — накормить тебя вдоволь», — говаривала она по вечерам, пригорюнившись за ужином.
Саша рос быстро, кость у него была широкая, мощная, уже к пятнадцати годам пришлось следить за весом. В доме исчезли пироги, каши, на мороженое он мужественно старался даже не глядеть. Парная баня, голодовки по суткам, если предстояло скакать на двухлетках. «Зато рост нормальный», — шевельнулась самолюбивая мысль.
Саша покосился на большой пакет с конфетами, переданный отцом. «Ага-а, «Белочка», «Мишки». Подкупают… Раскормить хотят, все, мол, теперь ни к чему себе отказывать… Но нет, как бы не так! Еще посмотрим! Вон пусть стрелки из пугачей слопают, им жиру не бояться».
Со вздохом, осторожно развернул все-таки конфетку, жестом показав, чтобы забрали остальное — на всех.
Распотрошив пакет, «раненые» принялись пуляться катышками из фольги.
«Господи, стоит ли так страдать? — размышлял Саша, со вкусом, медленно разжевывая похрустывающего вафлями «Мишку». — Ведь, в принципе, можно есть эти конфеты пудами. Мать только рада будет. Ага, сидишь себе на трибуне и ешь и глядишь на других, тех, кто на скаковой дорожке… И никогда больше, никогда не мчаться под рев и свит трибун, никогда не почувствовать, как закладывает уши от скорости и ветра, никогда не почувствовать огня, всего тебя охватывающего огня, когда ты на своей лошади, словно бы незаметно, медленно, бесшумно выдвигаешься и выдвигаешься вперед, к финишному полосатому столбу, оставляя за собой, в
— Эй ты, — подскочил Главбух, — аппарат порушишь!