Они не разговаривали. Майк мотнул головой в сторону полок у себя за спиной, и Родди начал поднимать ружье. Это было самое сложное: потом нужно действовать очень быстро, потому что кто-нибудь может услышать выстрел.
Он увидел, как глаза Майка, смотревшего ему за спину, расширились и стали бессмысленными, и тут же услышал, как открылась дверь и звякнул колокольчик. У Майка челюсть отвисла. Возможно, и у него тоже. Он поворачивался, держа в руках ружье. Женщина в тесном и мятом синем костюме тоже поворачивалась, но сначала он увидел ее глаза. Совершенно пустые глаза. Какое бы выражение у них ни было, когда она входила в «Кафе Голди», оно исчезло, и его место заняла абсолютная пустота. Звук колокольчика еще не затих.
Ну почему им не пришло в голову
Его тело само приподнялось на мысках и слегка сгорбилось. Он чувствовал каждую мышцу: икры, бедра, живот, плечи. И пальцы, напрягающиеся все больше. Это длилось целую вечность и заняло лишь мгновение. Остановить это было невозможно.
Она поворачивалась, поворачивалась, а потом он увидел ее на полу, как будто она сдулась. И что-то красное. В дверях появился мужчина. Это было слишком, он слишком много видел, так нельзя. Он услышал голос Майка, знакомый и чужой одновременно:
— Блин, Родди, ты что? — увидел глаза Майка. Почувствовал, как Майк забирает у него ружье.
Он понял, что это из-за тяжести ружья он не мог сдвинуться с места, а теперь его ничего не держит. Он наклонился, и весь его ранний ужин оказался на потертом полу «Кафе Голди». Теперь он был легким, он мог бежать. И он побежал. Он бежал и бежал, через черный ход, по улицам, через заборы, через поля. Он был как ветер, как птица, он какое-то время летел над землей. Какое-то время он себя не помнил. А потом пришло счастье, которое могло бы длиться всегда, но кончилось. Он совсем не этого хотел. Он совсем не такой. Он давно уже не ревел, но ведь можно поплакать, просто поплакать обо всем, что он потерял; и он плачет.
Миссис Лот и миссис Иов
Айлу всегда влекло к худым мужчинам. И к словам вроде «влечение», «одержимость», словам, чьи оттенки варьировались от голода до ненасытности, словам, которые применимы были и к другому: к тому, как зарываешься лицом в животик ребенка, мягкий, как зефир; как окунаешь горячее тело в прохладную воду озера; как висишь на руках отца-железнодорожника в пространстве между набирающими скорость вагонами поезда, и ветер так плотно и холодно прижимает кожу к лицу, что на глазах выступают слезы.
К любым запредельно счастливым ощущениям.
Как больно это потерять.
Если бы она могла, она бы выпрыгнула из этой бледной кожи, освободилась от этих бесполезных мышц и костей, от онемевших нервов. Вены, и артерии, и мельчайшие капилляры, должно быть, все еще открываются, пропуская кровь, но она этого не чувствует. А раньше чувствовала? Раньше она не придавала этому значения. Теперь она бы вела себя не так. Да, она многое будет знать теперь, это точно. Она уже измучена знанием. Слишком много нужно знать.
Мужчины начинались для нее с влечения: увидела Джеймса, пришедшего из университета в магазин канцелярских принадлежностей его отца, где она подрабатывала; столкнулась с Лайлом нос к носу во вращающихся дверях отеля. С каждым из них влечение переросло в одержимость, расцвело, разрослось, стало почти зависимостью; потом, в случае с Джеймсом, выродилось в безразличие, потом — да, в отвращение, хотя и это тоже род эмоциональной зависимости.
Лайл покрепче. Он переносит одержимость на удивление хорошо.
Все дело в ребрах, в том, что они прощупываются. В длинных бедренных костях. Узких ступнях, изящном развороте ключиц, в плечах не просто широких, но с заметным костяком, прямо под кожей. Это ей особенно нравится.
Вкус скорее соленый, чем сладкий. Вкус голубоватых глыб соли, которые отец много лет назад доставал летом для скотины, и большие, толстые, шершавые языки облизывали их, терпеливо вылизывали, пока не оставалась тоненькая пластинка. Вкус горячей картошки фри на ярмарке, вкус солнца и летнего озера, который смываешь зимой в ванной. Вкус пота мамы, склонившейся над глажкой в облаке островатого аромата духов, которыми она пользовалась, когда собиралась куда-то, и вкус пота отца, устанавливающего трубы под новой раковиной, его железнодорожной формы, брошенной в кучу грязного белья. Ее вкус, как ни противно вспоминать, на губах Джеймса, и наоборот. Вкус Лайла у нее на языке, и наоборот.
Нет, лучший вкус — соленый. История Лотовой жены всегда казалась ей бессмысленной и, уж конечно, не настолько страшной, чтобы принимать на веру то, чему, как ей казалось, эта история учит: не оглядывайся, ни о чем не жалей, оставь все, что тебе дорого, забудь то, к чему привыкла и привязалась, откажись от желаний. Вместо этого смотри вперед, непреклонно и — это самое главное — послушно.
Она сочувствовала Лотовой жене.