– Ничего не думаю. Мне начхать, – лениво отозвался Тимофей. Он повалился в глубокое кресло и сидел в нем, как в ванне. Голые ноги торчали вверх. – Хотя… – Он радостно оскалил зубы. – Слушайте, братцы-ищейки, а вам не приходило в головы, что наведывались-то вовсе не за Бурмистровым! Кому он нужен со своими козлами!
– Тиграми.
– У Бурмистрова все козлы, – отмахнулся Ломовцев. – Украсть-то хотели меня, вот что! Мои шедевры! Неудачливые воры в ужасе обыскали подвал и, поняв, что фортуна от них сегодня отвернулась, взяли первое попавшееся барахло. Представляю, каково было их разочарование, когда на свет вылезли козлы. Ну, или тигры, как тебе больше нравится.
– А почему вы решили, что воров было несколько? – тут же спросил Макар.
– Вместе веселее, – объяснил Ломовцев. – Вы вон тоже по двое ходите. Играете в хорошего болтливого полицейского и плохого молчаливого. Ты – плохой! – сообщил он Бабкину.
На свету стало видно, что один глаз у Ломовцева слегка косит.
– Расскажите о том, что было вечером воскресенья.
– Это был не вечер, а рассвет души! Два мужика, вцепившиеся друг другу в бороды из-за бабенки, – нарядно и весело, все как я люблю! Но выпили мы, конечно, знатно, – прибавил он и кивнул на стену, вдоль которой были выставлены пустые бутылки. Их длинная вереница исчезала под софой, на которой была набросана горой верхняя одежда. – Никак не дойдут руки сдать. Ребятки, не подсобите? Мы ж художники! Божьи создания! Живем на милостыню! Копеечкой перебиваемся…
Он протянул дрожащую руку, выпятил губу, и глаза его налились вполне убедительными слезами.
Илюшин не обратил на этот цирк никакого внимания.
– Борис Касатый – ваш друг?
– У меня друзей нету, милый, – сухо отвечал Ломовцев. – Только конкуренты и завистники. Касатый мне не конкурент. У нас с ним делянки разные.
– Поясните?
Макар был весь заинтересованность и внимание. Сергей не вполне понимал, какое отношение к кражам имеет вся эта творческая кухня, но, поскольку его из разговора исключили, полагал, что Илюшину виднее.
– А что тут пояснять? Борька – умница! Бьет в самую мякотку потребительского сердечка!
– Зайцами над тайгой? – с некоторым недоверием спросил Илюшин.
Сергей отчетливо расслышал, что недоверие это напускное, и успокоился: Макар вел какую-то игру. А там, где Макар начинал играть, он всегда выигрывал. Обыграет и этого распутного косоглазого беса.
– Ничего-то ты не знаешь, Джон Сноу! – протянул Ломовцев. – Псевдоинтеллектуалы тоже любят картины. Но медвежат на сосне или всякие
– А что насчет Алистратова? – заинтересовался Макар.
– Геростратов – арбатский художник, – отрезал Тимофей.
– То есть выставляется на старом Арбате?
– Да ну тебя, дурачок! То есть производит хорошо продающуюся продукцию разряда «уличный художник». Дробясь о мрачные скалы, шумят и пенятся валы, и всякое такое…
– Но ведь он талантлив, правда? – наивно спросил Макар. – Я видел его морские пейзажи!
Ломовцев с насмешливым сожалением уставился на него:
– Эх, малыш-малыш!.. Как ты думаешь, отчего Геростратов копирует именно Айвазовского, а не, скажем, Шишкина?
– Айвазовский лучше продается?
– Верно! А почему?
– Потому что зрителю хочется видеть море больше, чем лес?
– Ничего подобного! Чащи, рощи и прочая рожь золотая – это наше все, исконное, любимое народом! Но здесь вот какая загвоздочка… Имитировать Айвазовского с его тоннами воды в тысячу раз легче, чем Шишкина, у которого прописана каждая иголочка. Ты, малыш, может, не знаешь: Иван Иванович Шишкин – великий художник. И он не стал менее великим оттого, что его лепят на конфетные упаковки и школьные учебники.
Сергей заметил, что, говоря о Шишкине, Ломовцев отбросил свое фиглярство.
– …А если каждую иголочку не прописывать, эффект не тот, – продолжал Тимофей. – Вот и косит наш Геростратов под Айвазовского и Рериха. Малюй себе ярко освещенные горы, синие да оранжевые. Хорошо еще идут лирические городские пейзажи, особенно с одинокой парочкой, бредущей под одним зонтом. Струи дождя, такие, знаешь, красные, желтые… И чтоб непременно на заднем плане трамвайчик! Трамвайчики – это няшно. Их все любят.
– А цветы? – спросил Макар.