— В то утро, милая, все переменилось. Кафе перестало быть для меня домом, надежным убежищем. Разумеется, я знал, на что способны такие, как Ханке. Вот только раньше мне каким-то чудом удавалось смеяться над ними, видеть в них нелепицу, а не опасность. Но когда я понял, что ему абсолютно все равно, вхолостую выстрелит его пистолет или унесет чью-то жизнь, мне стало очень страшно. А страх, моя милая, отвратительная штука. Не тот страх, который накатывает, когда оступаешься на краю пропасти и внутри все переворачивается, а жуткое чувство одиночества, как будто болтаешься беспомощным обломком посреди целого моря зла. Я скучал по тебе, по дочерям, по прошлой жизни; ужасное ощущение, душившее меня по ночам. А днем… днем мне тоже нечего было делать, потому что мое кафе превратилось в лепрозорий. Я остался один, ушла даже та бестолковая девчушка, которая мне помогала. Ужасно. — Он вперил в очаг тоскливый собачий взгляд. — Началось наступление. Два дня противоречивых новостей с фронта. Потом паника: тупая, безответственная паника, дело рук Ханке и его банды головорезов. У них были месяцы, чтобы эвакуировать гражданских, а они расхаживали по городу, как павлины, и заливали, что бьют американцев в Арденнских горах[54]
, рассказывали сказки о чудо-оружии и о том, как наши «Фау» разносят Лондон в щепки, а о русских говорили, что их силы слишком разрозненны и они не в состоянии собраться в кулак для атаки. Бредни. Верил ли им сам Ханке? Не знаю. Возможно, ему просто не хватало мужества признаться себе, что игра окончена. Как бы там ни было, началась паника: громкоговорители на улицах гнали людей на запад. На каждый поезд накатывал девятый вал визжащих женщин и детей; в давке на станции погибали сотни. Наконец полиция оттеснила людей от поездов к дороге. По такому-то морозу! Без запасов еды. Без укрытий. Коляски. Телеги. Сани. Кошмар…Мими молча слушала, Реммеры и крестьянка смотрели на огонь; никто не хотел переступать границы мира, о котором рассказывал герр Райнхарт, а между тем всем им очень скоро предстояло в нем очутиться.
— Я собирал рюкзак и нагружал небольшую тележку, когда из соседнего дома донесся треск — как будто сломалась ветка. Мой сосед, твой друг из книжного магазина — герр Вайсбаден, джентльмен во всех смыслах этого слова… Я распахнул дверь и увидел его. Мертвого. Он вышиб себе мозги. Я чуть не взял пистолет, чтобы последовать его примеру. Закончить все одним выстрелом. Но не смог. Вспомнил, как Ханке тыкал в меня дулом…
Герр Райнхарт умолк. Воспоминания о том, как он балансировал на краю вечности, сдавили ему горло. Мими погладила его по руке. Только что он утешал ее в хлеву, а теперь настал ее черед.
— Я пошел по дороге на запад. Виа Долороза[55]
, по-другому не скажешь. Моя тележка казалась «мерседесом» на фоне колясок и самодельных саней, под которые приспосабливали поддоны. В них сажали детей, которые были слишком маленькими, чтобы идти пешком. Кормящие матери ютились за деревьями и сараями, пытаясь дать малюткам молока — напрасно, стоял слишком сильный мороз. А эти свиньи из полевой жандармерии срывали шарфы и балаклавы[56] в поисках дезертиров; даже подальше от детей не уводили — всаживали пулю в затылок или подвешивали бедолаг, которых выуживали из толпы, на ближайшем дереве или фонарном столбе. Я оставил главную дорогу и направился сюда. Нет, я вовсе не рассчитывал тебя увидеть, просто знал, что здесь есть дом, и надеялся найти какое-то укрытие. Я так рад тебя видеть, милая! Так рад!— А я вас, герр Райнхарт. Очень рада.
Мими сказала неправду. Не потому что иссякла ее любовь к этому человеку, другу и задушевному собеседнику, но потому что задача вырвать из лап смерти три поколения и калеку теперь казалась ей непосильной. Крестьянка всего лишь приоткрыла завесу, а вот Райнхарт распахнул перед Мими полную картину грядущих бедствий. В расчет теперь шли только еда, укрытие и вьючные животные, способные тащить их за собой. Мими понимала, что от нее потребуется ясный ум и холодное сердце и что ни Флобер, ни богемные беседы не подготовили ее к этому.
Вот какие мысли одолевали Мими, когда на горизонте показалась главная дорога и их взглядам открылся обоз без конца и края. Голова его терялась где-то в непроглядной дали, а хвост тонул в рассветной метели и пронизывающих ветрах. Они влились в скованный морозом людской поток и направились на запад. Обоз шел тихо, только позвякивали уздечки, скрипели оси, да время от времени раздавался тревожный оклик, предупреждающий о том, что лошадь или вол оступились и грозят рухнуть, потянув за собой поклажу. Дыхание животных туманом клубилось над нахохленными людьми, сжимавшими поводья или теснившимися на заваленных пожитками телегах.