Над лесом вспыхнуло зарево. Нет, это не от поезда. Всходило солнце, затопляя красноватым светом все вокруг — и бор, у входа в который заблестели рельсы, и мокрый луг, расшитый узорами желтоглазых ромашек и лилово-голубых колокольчиков. Восход разбудил прозрачный родниковый ручеек, звон которого явственно доносился до Комелькова, поднял первых бабочек, ночевавших на лугу. От луга тянуло медовой свежестью. Иван Семенович вдыхал этот запах и про себя замечал, что и нынче лето будет доброе на мед. Весь июнь стоит такой вот тихий и солнечный в буйном цветении.
И он окончательно решил, что непременно отпоит сынка медом. Цветочным. Нет, и липовым. Мишутка, помнится, больше всего любил липовый. А как расхватывали это добро на базаре!
— Заживем, сынок, опять заживем, — тихо проговорил он.
Послышался шум, затем гудок — поезд на полном ходу вынырнул из бора и, размеренно стуча колесами по стыкам рельс, катил через луг к разъезду. Комельков сорвался со скамейки и бросился навстречу дымящему локомотиву. Он был уверен, что сын едет в последнем общем вагоне, и спешил к месту, где вагон должен остановиться.
Да, он не ошибся. Из последнего вагона и вышел Михаил, вернее — спрыгнул, потому что туда не доходила платформа. Комельков облапил сына, прильнул к колючим губам его. В первую минуту он словно сквозь пелену видел Михаила — мешали слезы. Только немного позже, когда повел к подводе, стал внимательно разглядывать его. Действительно, сын вытянулся, стал выше отца. На суховатом лице, потерявшем прежнюю припухлость, выделялся тонкий хрящеватый нос. Строго и холодновато блестели крупные капли серых глаз. Из-под расстегнутого воротника тенниски выпирало полукружье ключиц.
Комельков хотел сказать, что именно таким и представлялся ему сын, но не сказал. Зато вслух заметил, когда укладывал в передок телеги сыновний чемодан!
— А ты, гляди-ка, с пожитком. Не ожидал…
— Заработал малость…
— Заставляли? Трудно было?
— В тюрьме легко не бывает.
— Да, конечно, — закивал Комельков. — Усаживайся-ка. Дома отдохнешь, нарастишь мяса на кости…
Он взбил на телеге сено и подтолкнул сына:
— Как перинка. Не натрясет.
От разъезда до деревни Лемехово двенадцать километров. Комельков подхлестывал лошадь — хотелось до жары одолеть путь. Дорогой он рассказывал сыну о себе, об однодеревенцах. Жаловался на здоровье: при каждой перемене погоды ломит ногу, тоскует сердце. В колхозе уже не работает, да и много ли надо вдовцу? Есть огородик, скромная пасека — прокормиться можно. Конечно, колхозники косятся на него, иные даже барином кличут, насмешничают, но того не сознают, что ногу покалечил не где-нибудь, а в колхозе.
— Ты в ту пору еще махонький был, когда это случилось. Возили зимой с Мокруши сено для фермы, ну и упал я с воза…
— Знаю.
— Ты-то, ясно, не забудешь, а им что? Корят: тяжелой работы, слышь, испугался. Каково, смекни-ка, терпеть это? — со злостью стегнув лошадь вожжами, обернулся он к сыну.
Сын молчал, глядя на дорогу, круто огибающую березовую рощицу, на покатое поле, где зеленая, уже выколосившаяся рожь волнами набегала на березняк. Солнце купалось в этих волнах, щедро расцвечивая их. Давно не видывал такого приволья Михаил, и он не в силах был оторвать взгляда и от поля, и от рощи.
Комельков нетерпеливо тронул его.
— Ты что — не слышишь?
— Слышу. Посильную работу не просил? — не пошевельнувшись, спросил он.
— Работой сыт не будешь…
Теперь сын поднял голову, взглянул в глаза отца, но они так скрылись за вечно припухшими веками, что разглядеть их не смог. Отец не любил, когда глядели ему в глаза. Он дернул плечом.
— Что уставился? Не так разве сказал? Небось и сам не захочешь к ним… И не надо. Можо, в город подашься, а можо… Да ладно, дома все обмозгуем. Так? Ну что ты опять молчишь?
— Все слушаю.
— Слушай. Худому батька не научит, — воодушевился Иван Семенович. — Ты у меня, Миша, один остался как перст. Только о тебе и думаю. Мамке-то вот не довелось свидеться с тобой, а тоже бы обрадовалась. Она, гляди, и слегла-то, по тебе тоскуя. Не поберегла себя…
— Где ее похоронили?
— На Каменихе. А что?
— Заехать бы, поглядеть на могилку.
— Потом, Мишутка, потом…
Он натянул вожжи: дорога сходила под уклон, к речке. Но когда колеса простучали по шаткому мостику и вынесли телегу на ровный берег, он опять заговорил:
— Мильку помнишь? Дивчина, скажу тебе, как красное яблоко. В костях тоже крепка. Счетоводка. Денежная. Ну — невеста! Эта не чета Юльке, бесприданнице.
— Она дома? — приподнял голову Михаил.
— Где же ей быть? Доярка. Вечно там, на поскотье. Встречается — кланяется. Уж не тебя ли ждет? Дурочка, не догадывается, что не чета тебе. Не возьмем же в дом клеветницу.
— Зачем ты ее так, батя?
— А как же? — удивился отец. — Кто доказал тогда на нас? Забыл разве? Или напомнить?
Михаил сжал губы.